Едва одолела Нюша обратную дорогу в село. Не будь рядом Кати и Пети, поддерживающих ее с обеих сторон, пройти столько она бы не смогла. Давно она не нагружала себя так, тело ее тряслось и как бы звенело от крайней слабости и внутреннего зноя. Как только вошли в село, она попросила пить. Петя сбегал в ближний двор и принес большую кружку колодезной воды.
— Ледяная, мам. Смотри не застудись, ты понемножку бы, — сказала Катя, подавая воду.
Нюша уцепилась за кружку трясущимися руками и большими жадными глотками опорожнила ее. В глазах у нее потемнело, в груди застрял ком холода, еще обильнее заструился по лицу пот.
Ночью навалились жар, удушье, кашель.
Катя сидела в изголовье матери, тихонько плакала и причитала:
— Говорили же, говорили тебе — не ходи. Сама себе беду нашла. Теперь-то как, что мне с тобой делать? К фельдшеру дойти…
— Ничего, Катя, обойдется, — собрав силы, глухим слабым голосом отвечала Нюша. — А коль помру — не беда. Теперь я спокойна за вас, Кать, за себя. Что могла, сделала. Только Марийке, дай бог, повезло бы найти Митину могилку, а можа, и Гришину посчастливится… Нельзя без призору могилкам… Аль осиротелыми, бесприютными жили они, дети мои? Аль нет у них родных, матери?..
— Да ты не тревожься, мам. Говорить-то тебе тяжело. — Катя влажным рушником обтирала лицо матери. — Лежи спокойнее, скорей поправишься…
— Верно, доченька, поправлюсь. Нельзя мне помирать. Мариечку надо дождаться. Как, чего она там сумеет?.. Нет, Кать, я не помру.
Нюша собрала все, что в ней было, и поставила против болезни. Через силу пила горячее молоко, густой навар ромашки и на третьи сутки встала с кровати, попыталась даже сесть за вязанье. Посулила Марийке свитер кончить к ее приезду, и надо же расхвораться.
Нюша заставила себя взяться за работу, хотя в груди ее что-то еще посвистывало, не отпускал и влажный кашель. Главную силу ей придавало ожидание перемен, возвращение Марийки. Жила она теперь в какой-то торжественной напряженности, как перед светлым праздником. Отступила бессонница, ночи стали для нее короткими, незаметными, а маленькие, серые октябрьские дни — долгими и уютными.
По совету Кати она на время перебралась в Марийкину спальню: при болезни лазить на полати было ей невмочь.
Как-то утром, почувствовав себя покрепче, Нюша решила сама прибрать кровать, взбить перину и подушки. Делала она это с частыми передышками, но с внутренним удовольствием и гордостью: нет, она еще не совсем бесполезный человек в доме, кое-что она еще может.
Из-под перины к ногам ее свалился белый узелок. Нюша подняла его, но тут же уронила, вмиг ошеломленная горьким удивлением, похожим на испуг. Этот узелок она вручила перед отъездом Марийке.
«Неужто внучка в спешке забыла его?.. Тогда пошто прятать-то?..»
Не веря глазам, недоумевая и удивляясь, Нюша присела возле узелка и осторожно, с опаской стала развязывать его. Да, он самый, ее узелок. Вот пуховые носочки, платок, телогрейка… Вот бумажка-адресок…
«Как же так, Мариечка?.. Что за помеха была у тебя? И пошто мне ничего не сказала?..»
Нюша норовила оттолкнуть хлынувшее в сердце подозрение, что ее обманули. В это она не верила, страшилась верить. И как всегда, привыкшая угождать детям, гордиться ими, она пыталась искать вину за случившееся не в них, а в себе.
«Может, начудила я со своим наказом… До такого небось никто еще не додумывался, окромя меня, дотошницы горемычной, бедолаги старой…»
Подкрепляя свои сомнения и самоупреки, тут же вспомнила слова Михаила: «Будь так просто, все поехали бы разыскивать. Да вот не едут!» Она ухватилась за эти слова, спасая зятя от внутреннего своего приговора, который помимо воли и внешних мыслей копился, зрел в сердце.
«И вправду, просто ли это — ехать в чужую далекую страну и искать там старые, всеми позабытые могилы… Верно, Миша, не просто это, не легко. Вот и не едут. А, может, ктой-то и ездит…»
И опять наплыло лицо зятя, зазвенел его голос: «Лично я не сторонник всяких кладбищенских церемоний. Что изменишь, кого вернешь, мам? Разве что поплакаться…» Эти слова она услышала и восприняла сейчас с прежним несогласием, но уже с какой-то двойною обидой, спасать и защищать зятя ей становилось все труднее. Материнское чутье безошибочно подсказывало, что с ней обошлись не по доброму. Но она не хотела кого-то винить в этом. Наоборот, оправдание происходящему она опять же искала в себе, в собственной невыясненной, но мнимой оплошности, желала докопаться до сути, узнать, в чем она сплоховала, кому не угодила, раз близкие люди отнеслись к ней так.
Она приткнулась к узелку, лежала боком на полу и глядела в окно. По небу низко тащились тяжелые, набрякшие дождем тучи, от них лился всюду синевато-стальной холодный свет. Нюша плыла мимо этих туч, плыла тихо и легко, не ощущая собственного тела, был лишь покойный полет мыслей, памяти. Каруселили живые картины былого.
Мелькнул солнечный двор, майское утро, белоголовая, с черными, как капли смолы, глазами Марийка, стоявшая неокрепшими ножками на теплой ступеньке крыльца.
Нюша глубже проваливалась в прошлое, мельтешили лица детей, слышались их голоса. Чтобы не запутаться, она выгораживала кого-нибудь одного из них и старалась во всех подробностях проследить его жизнь с начала до конца и измерить свое участие в ней. Делала она это опять с той же целью исповедывания, с желанием доискаться, уразуметь, что плохого сделала она для детей, кого и чем не уважила. Искала и не находила ничего такого, что вызвало бы в ней сейчас покаяние, за что можно было бы принять на душу запоздалый грех. Конечно, не всегда они, Косцовы, жили хорошо и ровно: то одежонки доброй ребятишкам не хватало, то хлебушка вволю не ели. Но как мать она разрывалась, тянулась изо всех сил, чтобы дети ее выглядели не хуже других, учились, были накормлены, обуты, одеты, жили в здравии и благополучии. Она любила детей, а они любили ее — ничего другого вспомнить сейчас Нюша не могла.
Со всех краев пыталась она оглядеть и свою личную жизнь. Но оказалось, что никакой своей, обособленной от детей жизни у нее никогда не было, не помнит она такой жизни; вся она, мать, растворилась в их судьбах, и все, что испытал и терпел каждый из них в отдельности — все это она приняла и выдюжила одна.
Ей казалось сейчас, что жила она сразу всеми жизнями своих детей, поэтому в чем-то самом главном мудрее, богаче и щедрее их, хотя они этого не ведают, не понимают. Но она не судит их, придет время, они сами все поймут.
Так она думала о Кате, Марийке, зяте Михаиле, — все они теперь были для нее такими же детьми, как и те, погибшие и пропавшие… Но назревал в ней какой-то раздел — те, кого уже не вернешь, казались ей сейчас роднее и ближе этих живых. Ближе в том смысле, что к ним можно легче и скорее уйти, а к рядом живущим дверь виделась наглухо забитой. И ее, как к освобождению, потянуло к ним, навсегда исчезнувшим, но светло и глубоко живущим в ней.
Не чувствуя ни боли, ни веса своего тела, ни дыхания, она сейчас тихо и сонно опускалась в какую-то беспредельную затягивающую прохладу, почти ни о чем уже не думая, засыпала, умирая во сне.
Пришла с работы Катя, увидала мать, ничком лежавшую на полу, узелок под ее головой и, догадавшись обо всем, бросилась к ней с криком:
— Чтой-то ты, мамань? А ну вставай. Можно ли так… Закоченела вся…
Нюша очнулась и, чувствуя, что ее поднимают с холодного пола, невольно стала помогать поднять себя, напрягла свое непослушное и до неузнаваемости ослабевшее тело.
— Не трогала бы меня, Кать. Мне и тут хорошо, — еле слышно сказала она. Катя приподняла мать и уложила в постель.
— Мариечка-то закружилась, поспешила… и на радостях забыла совсем… — начала Нюша, но грудь ей сдавил кашель, вернулись жар и удушье.
— Мамань, да не убивайся ты… из-за каждой мелочи, — дрожа голосом, заговорила Катя. — А на Марийку ты зря… Она тут не особо виноватая. Это все он, артист кургузый, гитарист несчастный. Говорит, раз у тебя, мам, ум за разум заходит, нам вразумлять тебя…
— А чего ж не вразумили? — с тихим укором сказала Нюша, но тут же поправилась: — Оно и верно, Кать. К старости человек либо умнее, либо глупее бывает. Вот я и начудила…
— Прости, мам. Я не могла, не хотела тебя обидеть. А Марийка глупенькая, ее хоть так, хоть эдак поверни… Тут Миша смутил всех…
Слова Кати не утешали, а лишь терзали Нюшу. Было в них признание и утверждение того обмана, в который ей никак не хотелось верить. Но что пуще всего лишало ее сил, так это сознание глубокого, какого-то гибельного одиночества…
«Ну узелок-то ладно, бог с ним. Место в чемодане отнимал… Но адресок чего оставила? Без него она там что слепая…» — думала Нюша о Марийке.
С каждым часом ей становилось хуже, болезнь в ней снова осмелела, вцепилась удушьем и кашлем, сопротивляться у Нюши не было теперь ни сил, ни желания.