В институт Бахман не пошел. Как мог он явиться туда с, перебинтованной головой, словно с войны? Завтра надо пойти в поликлинику, попросить вместо повязки сделать наклейки — все же не так уродливо будет, да и лишнего внимания не привлечет.
Пропускать лекции, конечно, нельзя, да и невыгодно, если даже врач даст освобождение; все равно придется наверстывать упущенное, никто этого не сделает за него.
Гюляндам-хала впервые за долгие годы проспала, а потому, наскоро приготовив чай и накормив квартиранта, незамедлительно принялась за дело — ей предстояло перегладить гору выстиранного белья. За все утро она не проронила ни одного лишнего слова — наговорилась за ночь и стеснялась своей болтовни, а самое главное, видя, что квартирант занят, старалась ему не мешать. Но любопытства, конечно, не потеряла. «Над чем это он колдует?» — думала она. Искоса глянула на кости, разложенные на подоконнике. Рядом стоял целлофановый кулек, и в нем тоже были кости, сухие, темно-коричневые. Вообще-то, конечно, в институте не разрешали брать на дом такие «пособия», но Бахман сумел уговорить лаборанток и взял их до утра — ему, уверял он, трудно даются эти латинские названия, вечером он позанимается и утром, на свежую голову, их запомнит. Он надеялся, что Гюляндам не посмотрит, чем он там занят. Но однажды она посмотрела и высмотрела… «Что это за кости, сынок, — спросила, — на альчики не похожи, и не бараньи, не телячьи… Зачем они тебе?» Бахману пришлось признаться, что это человеческие кости. Гюляндам побледнела, глаза у нее полезли на лоб, она торопливо провела ладонями по лицу сверху вниз, как бы смывая то греховное, что увидели ее глаза, и сказала дрожащим голосом: «Ради бога, сынок, унеси их скорее! Это великий грех — носить их в дом, к ним прикасаться нельзя, грешно их даже тронуть! В Коране, да буду я его жертвой, записано, что даже кости Мухаммеда Гуммета должны сгнить и смешаться с землей. Заклинаю тебя могилой твоего рано умершего отца, отнеси и захорони их на кладбище — искупишь грех, совершишь благое дело». Бахман ответил, что сделать это никак нельзя: это уже не кости, а институтское имущество, и невозможно установить, чьи они, кто был тот человек, бренная плоть которого держалась па этих костях, и сделал ли он в жизни что-нибудь хорошее, но вот кости его служат науке, служат людям. «Желал бы я, — добавил он, — чтобы мои кости после моей смерти послужили людям, как эти!» — «Что ты говоришь, дорогой! — искренне изумилась Гюляндам-хала. — Что такое кость мертвеца, как она может послужить людям?! Теперь множество живых никакой пользы не приносят, даром хлеб едят, а тут — кость! Унеси их, ради аллаха, не оскверняй мой дом!»
Немало красноречия пришлось пустить в ход (Бахман и не подозревал, что умеет так говорить), чтобы успокоить Гюляндам-халу: «По этим костям студенты, будущие доктора, изучают анатомию человека. Если врач не будет знать анатомии, то есть не знать, как устроен человек, он и лечить человека не сможет…» Пришлось наговорить. Гюляндам целую книгу, прежде чем он кое-как вымолил разрешение оставить кости на день-два, но теперь всякий раз, когда она их видела, непременно прикрывала ладонями лицо и опять как бы смахивала все греховное, чему была свидетелем, — такой очищающий молитвенный жест совершают над могилой. Затем она отворачивалась и не смотрела в тот угол, где он сидел над костями, и вообще старалась этот угол обходить… Господи, а что с ней будет, если принести череп? Ему обещал один приятель-студент, его мать, биолог, приносила части скелета. Нет, от этой затеи с черепом лучше отказаться, а то Гюляндам-хала или заболеет, или выселит его, и весь разговор. И сейчас вот она не смотрит в его сторону; как говорится, глаз не видит и на сердце не мутит, но старуха очень набожная, не пропускает ни намазов, ни молений, с ее взглядами надо все же считаться. Договариваясь с каждым новым квартирантом — хоть с парнем, хоть с девушкой, — она ставила им и их родителям непременное условие: в ее доме не должно быть ни поступков, ни разговоров, противных аллаху. Бахман ничего такого не позволял себе: не пил, не курил, не болтался где-то с молодыми людьми, не возвращался посреди ночи, не забавлялся транзистором, не слушал, лежа на диване с утра до вечера, модных зарубежных певцов, издававших странные дикие звуки, визг и вой, всю эту музыку, похожую на грызню кошек с собаками. И потому был именно таким квартирантом, какого Гюляндам желала, она была довольна им сверх меры, стерпела даже появление костей, но череп… нет, череп сюда носить не надо! Чего доброго, и кости покажутся ей дурным предзнаменованием, она свяжет их с ночным скандалом, и дело может так повернуться, что придется искать другую квартиру…
Со двора донесся шум и громкий разговор.
Бахман выглянул в открытое окно и увидел трех парней, которые явно направлялись к ним. Один нес на плече огромный медный казан, вмещающий два батмана рису; у другого на плече — такой же величины дуршлаг — ашсузан, а третий тащил медный поднос и большую шумовку. Эта кухонная утварь принадлежала Гюляндам-арвад, она досталась ей от отца — Кебле Гулама — и уж долгие годы служила соседям по дому и по Кварталу и в радостных, и в горестных обстоятельствах. Часто за нею приходили совсем незнакомые мужчины и женщины, бог знает откуда приходили и забирали. Гюляндам-хала никому не отказывала. Где теперь найти посуду, равную этой древней кованой посуде? Пожелай она продать ее, много денег выручила бы, и желающие были, приходили не раз, уговаривали. Но Гюляндам говорила всем, что не продает и не продаст никогда. Пока жива, пусть люди берут и пользуются, а после смерти она завещала отнести посуду в мечеть. И, насколько Бахман помнил, не было дня, чтобы эта посуда не была в ходу, — из одного мести ее принесут и тут же в другое заберут.
Парень с казаном на плече постучал в дверь веранды:
— Гюляндам-нене, ай Гюляндам-нене!
— А, кто там?
— Ребята посуду принесли, — сказал Бахман.
Гюляндам-арвад, поставив разогретый утюг на красный кирпич, вынула вилку шнура из розетки.
— Входите.
Парни вошли по одному, сложили рядышком под стенкой казан, ашсузан, поднос и шумовку. Первый, тот, что принес казан, вежливо поблагодарил:
— Будьте здоровы, Гюляндам-нене, пусть будут здоровы все ваши близкие и соседи, и да будут помянуты добром все, кто ушел от нас! Мама велела передать большое спасибо.
Гюляндам, растроганная, в свою очередь еще раз выразила парням сочувствие и благословила их. А когда парни ушли и она стала убирать посуду на полку, вдруг удивленно и обиженно сказала:
— Ну и ну, разве в таком виде вещи возвращают? Неженки какие! Не потрудились даже вымыть дуршлаг. — Она взяла спичку и стала выбивать зернышки риса из отверстий. — Выходит, нельзя делать людям хорошее? — Она сунула дуршлаг под кран, хорошенько промыла. — Государство посуду напрокат за деньги выдает, и возвращать ее надо чистой, иначе не примут. А я даю людям эту посуду бесплатно, за упокой души родителей. Выходит, не понимают люди своей пользы. Где еще они найдут такую посуду? Теперь казаны, дуршлаги, шумовки из алюминия делают. А в алюминиевом казане плов уже не тот! Потому-то и идут ко мне, и хорошо делают, пусть приходят и возвращают, но не так же, совесть тоже хорошая вещь… Почему я должна за ними мыть и чистить, у меня других дел пет, что ли? И без того рдз в году отношу все это нашему соседу, меднику Махмуду, лудить, он с меня хорошенько сдирает, не хватит разве?! Эх, люди, люди! Пусть аллах дурно обо мне не думает, я никого своим добром не попрекаю. Пусть берут, пусть пользуются, но разве такое большое дело вымыть казан, дуршлаг, особенно молодым? А мне вот уже тяжело, я ведь уже не прежняя Гюляндам, сил у меня не осталось, чтобы я сама, засучив рукава, за них все делала. Я теперь старая женщина, мне самой должен кто-то помогать, мои дела за меня делать, а делать их некому, и я ни на кого их не сваливаю…
Вытерев дуршлаг, Гюляндам положила его на казан, все вместе водрузила на полку и воткнула вилку шнура в розетку, чтобы разогреть утюг и догладить белье.
Но, видимо, такой уж выдался вслед за беспокойной ночью и беспокойный день — Гюляндам не дали закончить работу.
— Багадурова! — послышалось со двора.
Багадурова — это фамилия Гюляндам-халы. Услышав ее, хозяйка спокойно отставила в сторону утюг и не спеша, с достоинством вышла на веранду. Внизу какой-то человек в милицейской форме говорил властно и весьма непочтительно с Гани-киши. Под его строгим взглядом старик одеревенел, как мокрое белье на морозе, и лепетал что-то неразборчивое. Гюляндам-хала сразу узнала человека, нагнавшего такой страх на Гани-киши, — это был участковый уполномоченный капитан милиции Тахмазов. Тот, оглянувшись на скрип дверей, снова крикнул:
— Багадурова! А-а, здравствуй! Где тот парень, что живет у тебя?
— Дома. А что случилось?