В коридоре стоят двое на костылях, смотрят на нас без любопытства, и мы идем мимо них — я впереди, женщина за мной, подходим к следующей двери, и я напрягаюсь заранее, но дверь открывается вдруг, и перед нами возникает крахмальный халат и круглое, румяное лицо молоденькой медсестры.
— Зарина! — радостно восклицает она и, повернувшись, кричит кому-то: — Зарина пришла!
П р и ш л а, думаю я, и повторяю про себя имя:
ЗАРИНА.
На пороге появляется вторая медсестра, такая же молоденькая, румяная и черноглазая. Сияют снежной белизной халаты, сияют улыбки. Поздоровавшись, вторая медсестра косится на меня лукаво и спрашивает:
— А это кто, Зарина? Твой жених, да? Ну, говори, не стесняйся!
Стою, переминаясь с ноги на ногу, беспомощно оглядываюсь на женщину, а девушка, которую я держу на руках, Зарина, вдруг улыбается, да, я впервые вижу ее улыбающейся. Заметив женщину, молоденькие медсестры здороваются смущенно и, вспомнив о своих обязанностях, берут у меня с рук девушку, несут к себе, и одна из них захлопывает ногой дверь, и снова, теперь уже из-за двери, слышится смех. Они продолжают допытываться обо мне, и я злюсь — нашли, о чем говорить с парализованной девушкой.
О, доброта людская!
— Как вы будете возвращаться? — спрашиваю женщину.
— Не знаю, — отвечает она, — что-нибудь придумаю.
Смотрю на часы. Опаздываю уже на двадцать минут. Спрашиваю:
— Сколько времени уйдет на процедуры?
— Около часа.
Опоздать на двадцать минут или на два часа — велика ли разница?
— Ладно, — говорю, — я помогу вам. Только пойду отпущу машину.
Лицо женщины разглаживается, черты становятся мягче, взгляд светлеет.
Выхожу на улицу. Таксист рвется мне навстречу, кажется, даже машина боком подалась ко мне.
— Что с ней такое? — спрашивает он.
— Паралич.
— Ой, горе, — сокрушается он, — ой несчастье!
— Я остаюсь, — говорю, — отвезу их домой.
Протягиваю ему деньги.
— Когда? — спрашивает он.
— Через час.
— Спрячь свой рубль! — сердится таксист. — Божеское дело делаем, а ты деньги суешь! Слушай, — говорит он, — вместе отвезем их. Через час я подъеду. Ровно через час я буду здесь. Клянусь матерью!
Он оказался клятвопреступником.
На КПП воинской части, в маленький домик, встроенный в кирпичный забор, я вваливаюсь с Зариной на руках. Мы вваливаемся все вместе — мать Зарины, таксист-клятвопреступник и другой, который вез нас обратно, две медсестры и двое на костылях, старик из автобуса, хозяйка белой овечки и сама овечка, чистенькая и покорная. Дежурный долго вертит в руках предъявленную мной повестку, подозрительно смотрит на меня, спрашивает грубовато:
— Вы что, с перепоя?
— Вроде бы нет, — отвечаю. — А вы?
— Вам положено являться в 8.00, — суровеет он.
— Знаю, — говорю, — но обстоятельства выше нас.
Он нехотя возвращает мне повестку и жестом регулировщика указывает на дверь:
— Проходите.
В глубине просторного двора, у складских помещений стоят мои сопризывники, одетые в ватные бушлаты, ватные брюки и валенки, стоят все шестеро, заиндевелые, толстые, как снежные бабы, и перед ними в ладной своей шинельке, в хромовых сапожках прохаживается младший лейтенант Миклош Комар. Увидев меня, он останавливается и, ухмыляясь насмешливо, следит за моим приближением.
— Ты, часом, не служил в гусарах? — спрашивает. — Откуда у тебя такая старомодная выправка?
Закарпатский венгр, он приобщался к русскому языку через украинский.
— Что за маскарад? — интересуюсь. — Чего нарядились, рекруты?
Мои сопризывники радостно гогочут.
— Отбываем на стрельбища, — сообщает Миклош, — а тебе приказано явиться до полковника. Шагай, — говорит он, — через пять минут придет машина, постарайся обернуться за это время.
Не получается у меня сегодня, не оборачиваюсь я.
Иду в штабной корпус, в казенный дом, построенный в начале века. Поднимаюсь на второй этаж. Передо мной длинный полутемный коридор. Останавливаюсь у печной дверцы, слушаю, как гудит огонь. Пахнет сосновой смолой, сырым углем, табачным дымом, ваксой, и запахи эти, смешиваясь, возбуждают смутные воспоминания, и я стою, вбирая тепло, и вижу приоткрытое поддувало и крашеный пол, обитый у подножья печи гнутой, продавленной жестью, и чугунную вьюшку, высунувшуюся из дымохода, и высокий, сводчатый потолок, и небольшое окошко в торце коридора, и слышу глуховатый голос огня, повествующий о медленном времени, о прошлом уюте, о дороге, по которой не возвращаются.
О, светлая печаль!
Улыбаясь, отворяю дверь кабинета, заглядываю, спрашиваю:
— Можно?
Полковник Терентьев сидит за столом, складывает какие-то бумаги в папку. Тускло поблескивают звездочки на широких погонах, поблескивает седина в русых волосах.
— Здравствуйте, — говорю, — вы меня вызывали?
Он подымает голову, смотрит, и большое добродушное лицо его насупливается, и, глядя исподлобья, из-под реденьких бесцветных бровей, он кричит воинственным фальцетом:
— То, что вы одеты в штатскую одежду, не дает вам права на разгильдяйство! Вы призваны на переподготовку, значит, находитесь в рядах Советской Армии и должны подчиняться ее уставам! Никаких «можно»! Никаких «здравствуйте»! Вы обязаны доложиться старшему по званию как положено! Лейтенант-инженер такой-то по вашему приказанию прибыл! Вам ясно?! Выйдите в коридор и постарайтесь вернуться сюда офицером!
Выхожу, оглушенный. Снова открываю дверь:
— Разрешите?
— Слушаю вас.
— Лейтенант-инженер такой-то по вашему приказанию прибыл!
— Вольно, — не заметив ничего неладного, говорит он и приглашает вполне по-штатски: — Садитесь.
Присаживаюсь у краешка стола. Полковник подвигает ко мне лист бумаги и простенькую шариковую ручку:
— Пишите объяснение. По поводу вашего опоздания.
— Может быть, устно? — спрашиваю я.
— Устно нельзя! — отрезает он.
Задумываюсь — что писать? — а в памяти прокручивается первый день занятий. Тот же кабинет, те же действующие лица. Стоим у окна, и полковник говорит, словно сокровенным делится:
«Будем готовить вас на должность начальника полевого хлебозавода».
«Но я ничего не смыслю в хлебопечении, — развожу руками, — я ни дня не работал в пищевой промышленности вообще».
«Однако на военной кафедре института вы обучались по специальности «продовольственное снабжение»?»
«Это было так давно, что я успел все позабыть».
«Ничего, за эти две недели мы напомним вам теорию и ознакомим с материальной частью, а осенью призовем на сборы и дадим возможность попрактиковаться в полевых условиях».
«А может, оставить эту затею? Не проще ли использовать меня по профилю моей теперешней специальности?
«Вы нужны нам именно в том качестве, о котором я говорю».
ИТАК,
если взойдет искусственный гриб, то в тени его чудовищной шляпки
Я БУДУ МЕСИТЬ ТЕСТО, ПЕЧЬ ХЛЕБ.
Торопясь, пишу в объяснительной: «Опоздал, потому что проспал». Это в большей степени соответствует истине, чем повесть о парализованной девушке, беллетристика, которую мой единственный читатель счел бы, наверное, изощренной ложью. Да и была ли она, Зарина? (Привыкаю к ее имени.) Если бы я проснулся вовремя, встал и вовремя вышел из дома, вовремя сел в автобус или в трамвай — если бы, если бы. Отдаю бумагу полковнику, он читает, шевеля губами, отрывается, долго смотрит на меня.
— Шутка? — спрашивает наконец.
— Нет, — отвечаю, — правда.
— Что ж будильник-то не завел? — простодушно удивляется он.
— Завел, — говорю, — да звонка не услышал.
Полковник качает головой:
— Эх, молодость, молодость.
С высоты его лет я кажусь вопиюще молодым, наверное, даже юным, пожалуй.
— А я за всю свою жизнь ни разу не проспал, — с грустью говорит он вдруг, — не было такой возможности.
Вот и биография. В одной-единственной фразе. И не нужно личного дела, анкет никаких. Исчезают погоны, петлицы, мундир, и полковник предстает передо мной голым — славная наша мотопехота, царица полей — голый и грустный полковник. Серая кожа, опущенные плечи, отвисший живот. Подтянитесь, полковник, вы не так уж плохо выглядите для своего возраста. Сколько вам, кстати? А вдруг вы проживете еще столько же, и мы, сравнявшись, два долгожителя — мне девяносто, вам около ста двадцати — будем сидеть себе целыми днями на бульваре и под шелест листьев беседовать неторопливо, вспоминая прошлое и предполагая будущее. Будем сидеть, олицетворяя собою вечность, и, беседуя, поглядывать исподтишка на проходящих девушек. (Вы заметили, наверное, что в каждом следующем поколении они становятся все красивее, если счет поколениям вести от окончания войн?) Ах, полковник, время опадать листьям и время распускаться. И ничего тут не поделаешь, хоть мне и хотелось бы как-то поддержать вас, помочь, хоть слово доброе сказать — но где оно, это слово?