Глава вторая
Дарлингтон
I
Джон Дарлингтон намеревался позавтракать с Взоровым, после чего прогуляться по Гайд-парку, недалеко от которого располагался отель, и, может быть, в зависимости от настроения прокатиться в локомотиве Джорджа и Роберта Стефенсонов. Живой символ давнего британского величия был доставлен из его родного Ливерпуля в Лондон по случаю приближающегося 150-летия английских железных дорог. В Гайд-парке проложили стальную колею, и желающие могли вообразить то, что испытывали их далекие предки, бросившие вызов живой лошадиной силе, те фантазеры и реалисты, которые начинали создавать «мастерскую мира».
Бочка с трубой на колесах, любовно склепанная, притягивала Дарлингтона, как мальчишку, — впрочем, разве его одного? Он не сомневался, что они с Федором успели бы все — и побеседовать, и немного развлечься — до начала расширенного исполкома, где предстояло обсудить последние детали воскресного митинга и где хотелось бы, чтобы выступил Взоров. Он знал по многолетнему опыту, что Федор, как и все русские, привез объемистый текст речи и, если примется его читать на митинге, то никого ни в чем не убедит. Поэтому-то, предупреждая вероятный провал своего советского друга, Дарлигтон решил, что не только лучше, но по-настоящему полезным будет его выступление на исполкоме. Там, в свободной атмосфере товарищеского обсуждения, он, Взоров, сумеет доказать миролюбие своей державы, и главное, кому — региональным секретарям и фабрично-заводским шопстюардам, которые в силу разных причин, да и просто обстоятельств жизни, еще глубоко и серьезно об этом не задумывались.
Дарлингтон верил и в искреннюю силу убежденности Взорова, и в его умение доказывать. Значит, еще до митинга они достигнут основного результата — заставят поверить в миролюбие СССР основной слой профсоюзных лидеров, тех, кто непосредственно вращается в рабочей среде. Кроме того, прикидывал Дарлингтон, Федор сможет свободно и, безусловно, кратко выступить на Трафальгарской площади, чего и требует многотысячное собрание. А то, что он умеет говорить получше заштатных ораторов, воспитанных здесь, в британских традициях, Дарлингтон давно и хорошо усвоил.
Но все менялось: с Федором случилось что-то серьезное, и неясность ситуации его беспокоила. Даже не то, что срывался превосходный план, в конце концов, ко всяким непредвиденностям он давно привык, а вот… Нет, этого не произойдет, убеждал он себя, просто нелепо лететь в Англию, чтобы… И отталкивал от себя дурные предчувствия, повторял настойчиво, что все обойдется, Федор упрям, выдюжит… И все-таки он помнил, что в последнюю встречу в Москве Федор неожиданно признался: сердце постоянно шалит, а сдаваться не хочется…
Сознание, что ничем не может помочь Взорову, угнетало Джона Дарлингтона, и он корил себя, что не встретил Федора в аэропорту, хотя ничего, вероятно, не изменилось бы. А не встретил по той причине, что собирал с в о и х парламентариев, то есть тех лейбористских членов парламента, которых профсоюз выдвигал и поддерживал на выборах и которые, если не полностью, то в большой степени зависели от профсоюза. По крайней мере, были подотчетны и выполняли определенные поручения, важные для профсоюза. На этот раз он говорил с ними от имени исполкома о готовящемся антивоенном митинге и о перспективах профсоюзной борьбы за углубление разрядки, конвергенцию и безъядерную Британию. Этот курс, профсоюзный курс, должен в конечном счете стать политикой лейбористской партии, неотделимой от британского рабочего движения.
Пожалуй, даже хорошо, думал Дарлингтон и с той логической жесткостью, с которой вынужден был думать как руководитель одного из крупнейших профсоюзов, что американец Джо Ви́гмор отказался прилететь. В этом — объективность политической ситуации. При известной демагогической ловкости он бы мог иметь успех, не отвечая за последствия своих заявлений. Все бы опять запуталось, а задача — сломать барьер недоверия и наметить пути к взаимопониманию.
Сам Джон Дарлингтон не допускал возможности ядерной катастрофы, вернее, не мог поверить в такое безумие, во всеобщее самоуничтожение, но это при общежитейском взгляде, как у большинства. Когда же он начинал размышлять, анализируя всемирное противостояние между Западом и Востоком, прежде всего между США и СССР, приходил к убеждению, что катастрофа не только возможна, а абсолютно реальна. Причем не в результате государственного решения, и даже не по причине политического злодейства верхов или того же генералитета, а просто из-за ошибки, из-за действий группы маньяков, в общем, из-за технического несовершенства или индивидуального психопатства. И он понимал, точнее, начинал понимать всем существом человека, облеченного властью, познавшего и возможности, и пределы власти, что не часто, но с постоянной вероятностью возникают неуправляемые процессы, которые уже никому не дано остановить. Если, однако, сознавая опасность, заранее не исключить ее возникновение, то есть саму причину. А причина — ядерное оружие…
Он хорошо помнил, вспоминал об этом болезненно и с печалью, что в тридцатые годы они не остановили фашизм, ясно сознавая, что идеология расового превосходства и политического шантажа ведет к всемирной бойне. Да, они проиграли первую — все решившую — войну против фашизма на прокаленных солнцем холмах Испании. А проиграв, освободили дорогу к неизбежности…
Джон Дарлингтон сидел в кресле у телефонного столика после разговора с Джайлсом, который сообщил ему о звонке Ветлугина, «крестника» Взорова, и думал, решая, как ему теперь поступить, когда у него неожиданно освободилось почти четыре часа. Прихотливый поток сознания завернул его к временам молодости, к Испании, и он невольно, по привычке принялся массировать левое плечо, локоть и кисть левой руки, искалеченные при взрыве в битве на Эбро в августе тысяча девятьсот тридцать восьмого. Немцу-хирургу удалось спасти руку интербригадовца из Ливерпуля, но воевать дальше он уже не смог.
Он подумал об Эвелин, своей жене, с которой познакомился там же, в Испании; увидел ее молодой, той, какой она была в госпитале, — деловой, все успевающей, а главное, умеющей понять чужую душу. Она была истинной наследницей Флоренс Найтингейл[3] и такой оставалась всю последующую жизнь. Джон Дарлингтон чувствовал себя счастливым, оттого что Эвелин всегда была рядом, и он, пожалуй, не достиг бы самых больших высот в профсоюзе и вообще не стал бы таким, каков есть, если бы она, Эвелин, не разделяла все его тяготы, успехи и поражения.
У них выросли хорошие дети, два сына и дочь, трое, как по традиции принято в Англии; они уже кое-чего достигли в своей взрослой жизни — сами, упорным трудом; и такие они у них благодаря прежде всего ей, Эвелин…
Джон Дарлингтон всегда тепло думал о жене, и всегда при этом лицо его светлело. Вот и сегодня, — подумал он, — с утра пораньше она поспешила за покупками, чтобы приготовить хороший обед: они решили Федора Взорова принять дома…
«Но — что же все-таки с ним?..»
Дарлингтон вновь вернулся к делам, к нынешнему важному событию и пожалел, что Джо Вигмор, его профсоюзный собрат из Детройта, все же не прилетел в Лондон. Его ссылку на занятость он не принял, ясно представляя истинные причины. Во-первых, по привычке американцы не хотят впутываться в политику, а во-вторых, они просто не готовы к новому подходу, к осознанию неизбежности этой борьбы. А ко всему прочему, они достаточно хорошо зарабатывают на военных заказах, и для них немыслимо отказаться от солидного куша: мол, на такое способны лишь дураки.
Он не заблуждался, приглашая Вигмора, сам Джо честен и умен, но как и все они, еще не скоро поймет, что опасность реальна. Им, как и их хозяевам вроде клана Шильдерсов, кажется, что времени предостаточно, чтобы п о к а делать деньги. Ошибаются!
Он с грустью подумал, что вот и к нему лучшие мысли, по крайней мере самые правильные, стали приходить тогда, когда жизнь, можно сказать, завершается. Ну, если говорить об активной жизни — еще полгода, меньше даже, и по традиции он удалится от дел. А Джайлс так или иначе повторит и его заблуждения, и погрязнет в навязчивой суете, а ведь как было бы мудро, если бы сохранялась не только та самая преемственность отстаивать, так сказать, насущные интересы, а и другая — вот если бы все свои мысли и убеждения последнего времени он смог бы передать, точнее, внушить ему, Джайлсу. Эх, как бы все мудрее и лучше делалось! Но разве такое удавалось кому?..
«Грустно, грустно…»
Джон Дарлингтон наконец решил, что неожиданно возникшие свободные часы он использует так, как привык: отправится пешком в офис, тем более захотелось поразмышлять, кое-что продумать, а главное взбодриться ходьбой, укрепить себя физически. Он натянул старую, в мелкую клетку кепочку — типично английскую; темно-синюю куртку — из полиэстера, с подкладкой из искусственного утеплителя, с капюшоном и поясом, такую, какие носит большинство обыкновенных англичан, то есть рабочих, а он как рабочий лидер никогда не выделял себя из их среды — не то чтобы по убеждению, а просто для него это было само собой разумеющимся, естественным, привычным; соответствовало его пуританской натуре. Взял свою скромную папочку из полиэтилена, в которой еще с вечера лежали важные бумаги — из министерства занятости и из Конфедерации британских промышленников, а также наброски его выступления на исполкоме; и в приятном ожидании освобождения, то есть исчезновения с орбиты дел и досягаемости, с легкой душой захлопнул дверь своей квартиры в одном из самых что ни на есть рабочих районов столицы, очень далеком от центра, от парламента, вблизи которого располагалась штаб-квартира профсоюза. И — на два часа растворился в лабиринте лондонских улиц.