Давнишняя связанность всех интересов их жизни очень остро сказывалась теперь в том, что она чувствовала себя без него как бы арестованной в Поронине, переживая всем своим существом его заключение в ново-таргской тюрьме. А в пять утра, собираясь идти на станцию, она как будто временно освобождалась, и следующие часы, до посадки в обратный поезд, были часами ожидания полного освобождения и из Поронина, и из Нового Тарга, и из Галиции, и из Австро-Венгрии вообще.
На переднем же плане рисовалась Вена, где должно было решиться их общее дело: освободят ли? И когда? Скоро ли?.. Ведь военное ведомство может очень затянуть вопрос, если займется им какая-нибудь тупая, упрямая голова вроде старосты Гроздицкого.
Не был уверен в успехе и Владимир Ильич, по крайней мере он не выражал этой уверенности при свидании. А между тем стоило только Виктору Адлеру получить после телеграммы об аресте Ленина еще и обстоятельное письмо его жены, как этот депутат райхсрата от Вены появился в кабинете министра внутренних дел. Одновременно с ним действовал в том же министерстве и другой видный социал-демократ, львовский депутат Диаманд.
Затруднение, которое встретил Адлер, говоря о Владимире Ульянове с министром, заключалось в том, что его собеседник, видимо, не представлял ясно, чем отличается социал-демократ Адлер от социал-демократа же Ульянова: если первый покончил всякие споры со своим австро-венгерским правительством, едва началась война, то почему же не сделать того же в отношении русского правительства и русскому подданному, хотя и эмигранту, Ульянову, который может принести во время войны много вреда Австрии, так как изучил ее за два года и знает ее слабые места.
— Уверены ли вы, что Ульянов — враг царского правительства? — спросил наконец министр.
— О да! Гораздо более заклятый враг, чем вы, ваше превосходительство! — отозвался на этот вопрос Адлер.
Через день после того, 19 августа, в окружном суде в Новом Тарге была получена телеграмма: «Владимир Ульянов подлежит немедленному освобождению».
Надежда Константиновна была пропущена в тюрьму, где Иозеф Глуд с рук на руки сдал ей Владимира Ильича со всеми его пожитками: часами вороненой стали, перочинным ножиком, дорожной палкой и остатком принятых от него денег.
Свободными уже теперь людьми могли муж и жена Ульяновы посмотреть в последний раз на ставший им обоим постылым Новый Тарг и покинуть его наконец, чтобы уж никогда в жизни сюда больше не возвращаться.
10
Хлопотать о пропуске в Швейцарию нужно было в Кракове, однако прошла целая неделя, пока в Поронине получили разрешение выехать в Краков. Разумеется, все взять с собою в Краков было невозможно, пришлось отбирать только самое нужное, остальное оставить в доме Терезы Скупень.
Краков изумил своим весьма воинственным видом, начиная с самого вокзала, где прогуливались в ожидании своих поездов, идущих на северо-восток и восток, австрийские офицеры, прекрасно обмундированные, жизнерадостные, упитанные, в большинстве молодые люди. На лицах у всех читалось: «Мы победим!». А на вагонах для перевозки солдат белели яркие надписи: «Jedem RUSS ein Shuss!» («Каждого русского пристрели!»).
Настроение большой приподнятости замечалось и везде на улицах. Оно несколько упало на другой день, когда стали приходить поезда с раненными в сражении под Красником. Легко раненные шли с вокзала в лазареты сами, командами, а тяжело раненных везли или даже несли на носилках.
Между тем уже известно было, что большие потери понесли в этом сражении с русскими те части, которые формировались в Кракове, и вот из окна гостиницы, где поселились Ульяновы, они могли наблюдать жуткие сцены, когда женщины и старики с детьми бросались к носилкам и к лазаретным линейкам: не их ли это родные — мужья, дети, отцы — уходили на фронт с веселыми песнями, а возвращаются умирающими или калеками!
И когда ехали потом из Кракова в Вену, где еще нужно было хлопотать о выезде в Швейцарию, всюду на станциях были заторы от встречных воинских поездов, спешивших на фронт, и приходилось бесконечно стоять и пропускать эти длинные, тяжелые составы.
Везли войска, везли орудия, везли лошадей и повозки…
Для въезда в Швейцарию требовался поручитель перед швейцарским правительством, и он нашелся в лице старейшего члена социал-демократической партии Швейцарии Грейлиха. Через день Ульяновы уже были в этой, казавшейся из Поронина сказочной, нейтральной стране.
Алушта, 1956 г.
1
Сколько солнца!.. Оно, несомненно, расплавило все твердое, что было кругом: двух- и трехэтажные дома, — розовые, палевые, синеватые, — взмахнувшие над ними колокольни, золото куполов и крестов, чугунные и бронзовые монументы исторических адмиралов, электрические фонари, ряды подстриженных ежиком белых акаций… Все это блещет чрезвычайно, нестерпимо для глаз, и все течет, — это главное, — все излучается, истекает, растекается, стекается, сплавляется, изливается, сливается вновь одно с другим: важные монументы с ежиком акаций, шары фонарей с трубами домов, — ничего твердого нет, все расплавлено, все жидкое и все стекает в огромное, голубое вдали, в море, которое вечно течет.
Таков день: потоки солнца сверху, радостная зыбь голубого моря внизу, а между ними — текучие улицы.
Старость… может быть, знает кто-нибудь, что такое старость? Я как-то не уверен в том, что знаю, не совсем уверен… Кажется мне, что можно быть и чрезвычайно важным, совсем готовым для монумента адмиралом и не быть старым; кажется мне, что старость и не наступает, не приходит, — что это что-то предвзятое: вдруг кто-нибудь за что-нибудь на себя самого обидится глубоко и скажет самому себе твердо: «Я стар!..» Завтра он повторит это про себя, послезавтра — вслух, но только перед зеркалом, потом скажет где-нибудь во всеуслышание, но как будто в шутку: «Я уж стар, батенька мой!» И вот все поверили в то, что он, действительно, стар, и, наконец, и он сам привык и поверил.
Словом, старость — это, должно быть, думать о старости, утвердиться в одной этой очень скверной, но и очень прочной мысли, поверить в нее и заставить других поверить. Иногда такая прочная мысль может быть и не о старости, но если она безнадежно прочна и тверда, то это — тоже старость.
Итак, стоял яркий, текучий, необыкновенно молодой (вот почему я заговорил вдруг о старости) январский южный день, до того молодой, что даже и заведомо древние, хотя и окрашенные в боевой цвет, броненосцы в бухте, изредка видные в просветы улиц, и те казались только что вышедшими из верфи.
В садах, обманутый теплом, наивно цвел махровый миндаль, и теперь юркие мальчуганы с Рудольфовой горы и Корабельной бегали с пучками бело-розовых веток, ко всем приставали: «Купи, барыня! Купи, барин!.. Ну, ку-пи-те!» И нельзя было не покупать, и так и текли с миндалем цветущим, точно с вербами, хотя было всего только 3-е января.
Моряки разных чинов, но все одинаково смотревшие мичманами; армейцы, артиллеристы и пехотные, — все подпоручики; дамы ли, барышни ли — все невесты, — всё яркое, цветное, золотое и золоченое; хохочущие звонко девочки с распушенными из-под школьных шапочек волосами; ломающимся баском говорящие гимназисты; размашистые, летучего вида молодые люди в крылатках; то и дело козыряющие направо и налево сытые, дюжие, ловкие матросы с толстыми красными шеями и щеками; празднично переполненные вагоны трамвая, звенящего, жужжащего, даже гудящего на поворотах; синие важные извозчики над сытыми, ровно бегущими лошадьми, частые автомобили все со штабными военными не ниже двух просветов на погонах, — сплошное движение, яркость и радость, и даже незаметно было ни в чем, что уже третий год войны тянется неудержимо, что немцы наступают и столько уж губерний наших заняты врагом. Эти текучие улицы точно хотели доказать кому-то, что жизнь все-таки неистребима, несмотря ни на что, и человек живуч, и солнце все-таки богаче всех банкиров.
Отставной капитан 2-го ранга Коняев тоже шел в это время по одной из улиц. Коняев был ранен и контужен в голову в русско-японскую войну, во время июльского боя, данного адмиралом Витгефтом под Порт-Артуром, когда он старшим лейтенантом был на «Ретвизане». Контужен он был настолько серьезно, что пришлось выйти в отставку: почему-то слаба стала память, появилась задумчивость, были довольно частые припадки головокружения, даже обмороки; шея непроизвольно дергалась от себя «в поле».
Но во всем остальном он был очень здоров, лицо имел крепкое, с морщинами только около глаз и губ; в длинной, как у Макарова, рыжей бороде седины еще не было заметно, носил очки (это тоже после контузии), но и сквозь очки глаза глядели непримиримо резко, серые, почти светлые, с небольшими, как икринки, зрачками. Росту он был высокого, косоплеч несколько, но широк, — от этого, когда двигался по улице, издали был заметен.