Всю ночь его машина, похожая скорее на паровоз, ползала по притихшим городским улицам, высвечивая фарами путь, встречая такие же газогенераторки и подводы, на которых сидели возчицы, и женщины, сидевшие за рулем машины или на краю телеги, находили силы кивнуть ему, махнуть рукой, и Алексей кивал им в ответ, всякий раз прибавляя до возможного предела скорость. Вид этих женщин, усталых и похожих от усталости одна на другую, пожалуй, даже неотличимых друг от друга, вызывал в нем угрызения совести.
Вот они кажутся ему все на одно лицо – это просто оттого, что он еще не всех хорошо знает, – а ведь у каждой своя жизнь, своя судьба, каждая ждет кого-то с фронта, а может, и не ждет уж, но каждая молча тащит свою лямку, покорно, не ропща, прикрывая грубой бранью боль и страдание. Сколько же терпения в них, этих грубоватых бабах, и у каждой боль своя, у каждой своя беда и печаль.
Он попробовал представить первую же встречную возчицу в нарядном платье, в туфлях на каблучках и в тонких чулках; он силился вообразить это, не отрывая взгляда от согбенной фигуры на тележном передке – в замурзанной телогрейке и черном, укрывшем лоб платке, – но ничего у него не вышло: телега с возницей проплыла мимо, и женщина махнула ему рукой, небрежно, по принятой привычке, словно отгоняла комара.
Нет, не выходило у него волшебства, не мог он даже представить их, своих знакомых по транспортному цеху, в ином, обаятельном, гожем для женщины виде – даже представить себе не мог.
Телеги и машины двигались навстречу, а Пряхин двигался навстречу им, зная, что он тоже в этой непрерывной цепочке, что он часть колеса, которое медленно кружится по городу, доставляя на станцию тяжелые ящики, до изнеможения оттянувшие руки, а потом вертится дальше, назад, за новой порцией, и так круглые сутки, ночью и днем.
Под утро мороз окреп и гололед усилился. Лошади выбивались из сил, падали, а главным, кто раскатывал дорогу, были все же машины, и Сахно объявила по цепочке, чтобы водители выбрали себе другой маршрут, оставив старый только лошадям.
Легко сказать – другой путь. Все дороги превратились в каток, езда стала сплошным мучением. Но шоферы поторапливались. Брезжил рассвет, скоро на улицах появятся пешеходы, и тогда езда станет совсем опасной.
Рассветало. Несколько раз Пряхин ловил себя на том, что засыпает.
Он останавливался, бегом огибал машину, приседал, подпрыгивал, глубоко дышал, чтобы сбить с себя сонливость, и на полчаса этой зарядки хватало.
В синем рассвете неожиданно повалил густой снег, дунул ветер, ехать стало совсем опасно: снег коварно скрывал лед.
Сгрузив очередную партию ящиков, Пряхин твердо решил, вернувшись на завод, пойти к Сахно и потребовать хотя бы цепи для колес, хотя цепи больше подходили для рыхлой глубокой колеи, а в гололед помогали хуже.
Он ехал, напряженно тараща глаза, снова чувствовал, что его тянет в сон. На краю пологой горы Алексей мотнул головой, стряхивая сонливость, и остановился, осматривая спуск, – это был опасный и скользкий участок. С правой стороны, тоже на взгорке, дымил хлебозавод, так что внизу как бы была небольшая котловина, куда сходились две наклонные дороги – крутая улица, по которой ехал Алексей, и пологий спуск от хлебозавода.
Алексей глянул на заводскую горку – там было пусто. Он осторожно стронул машину вниз.
На скользком склоне лучше всего было не тормозить: машину могло развернуть, а того хуже – опрокинуть, и ехать здесь можно только с твердой уверенностью, что никто не помешает.
Машина катилась, мягко поскрипывая колесами по свежему снежку, и вдруг справа от Алексея возникла легкая тень.
В первое мгновение он даже не понял, что это такое.
Косые, стремительные стрелы снега растушевывали заводскую горку и женщину в белом халате и белом платке. Алексей не раз видел хлебовозчиц – во всем белом, кроме сапог, они таскали по городу белые тележки с хлебом, упираясь грудью в деревянную перекладину. Теперь, ухватившись за эту перекладину, женщина тормозила ногами, упиралась сапогами в землю, но земля покрылась тонкой коркой льда, сапоги скользили, и тяжелая тележка, груженная хлебом, катилась с горки, давила сзади, приближая женщину к машине.
Пряхин уже давно до упора выжал тормоз, колеса машины замерли неподвижно, но газогенераторка скользила по льду навстречу тележке, а тележку несло навстречу машине.
Самое мудрое, что можно было сделать женщине, – упасть, отпустить тележку или вывернуть чуть вбок и снова упасть, но она боялась за хлеб, не хотела оторваться от перекладины, а машина не подчинялась Алексею.
Он увидел ее лицо – раскрытый рот, наехавший на лоб платок. И две черные подробности в белом месиве: колеса тележки и сапоги.
В тишине хрустнула фанера, на снег брызнули буханки хлеба, машина проскользила еще десяток метров, накренилась, земля уплыла набок, и, судорожно сжимая руль, Пряхин понял: все, конец!
Выбираясь из кабины упавшей машины, не замечая хлещущей крови из рассеченной брови, он еще слышал протяжный и жалобный крик.
Когда он подбежал к тележке, женщина уже молчала.
Алексей повернул ее.
Губы крепко сомкнуты, серые глаза открыты, но бессмысленны. Он провел рукой по теплым векам, и женщина перестала смотреть в небо.
Снежинки падали на ее лицо и таяли. Потом таять перестали.
Он вглядывался в ее обыкновенное, худое лицо и думал, что убитая им похожа на возчиц с его завода.
Только теперь, в этот миг, понял он, чем так похожи друг на друга женщины, которых он видел. Худобой и синей тенью под глазами.
Пряхин поднял к небу лицо, залитое кровью, и глухой, нечеловеческий вой вырвался из его горла.
Хлестнула тяжкая мысль: «Так зачем я спасся? Чтобы убить?..»
Он был невменяем в эти мгновения, он был лишь обличьем человека.
Сознание работало прерывисто, временами он только видел окружающее, не понимая его. Он путал явь с видениями.
В какой-то миг Алексею показалось, что он тоже умер, – и белые тени, много белых теней встали в кружок возле него. Но это были не тени, а женщины, возившие хлеб в тележках, одетые в белые короткие халаты. Он понял это, когда тени стали поднимать убитую.
Пряхин пришел в себя, отстранил их тяжелым движением окровавленных рук и поднял мертвую.
Белые тени двигались перед ним, указывая дорогу, открывая двери, и с каждым шагом, отдававшимся в голове острой, непереносимой болью, Алексею казалось, что предел его страданию, тоске и вине уже настал и вот-вот он рухнет вместе со своей тяжкой ношей.
Дорога оказалась короткой, открылась последняя дверь, и вся его собственная боль растворилась, уступив место онемению: в небольшой комнате в одном углу он увидел глаза старухи – остановившиеся, ставшие блеклыми, а в другом – лица трех девочек, непонимающие, удивленные.
За что принес он сюда такую беду?
Жил ли он в те дни, в те часы, в те мгновения? Можно ли назвать это жизнью? Или только бредом, только сном, только выдумкой безумца?..
Временами он казался вполне успокоенным. Отвечал на вопросы, ел, куда-то ходил. Но говорил, ел, ходил Алексей словно в тумане: руки, ноги, язык действовали как бы самостоятельно, не управляемые сознанием.
А сознание, мозг, весь до последней клеточки, были заняты только одним – непоправимыми картинами того дня. Да, непоправимыми: ничего, ни одного жеста, ни одной фигуры, ни одной секунды невозможно исправить в тех видениях, которые без конца проходят перед глазами, повторяясь снова и снова…
Когда он вернулся к машине, едва переставляя ноги, ее уже окружила толпа. Чернобровая Сахно, вызванная, наверное, по телефону, о чем-то говорила с милицейским капитаном, старым, сморщенным, как печеное яблоко. Гудел разнобой голосов.
Окровавленное лицо Пряхина точно означало его виновность – перед ним смолкли и расступились. Начальница транспортного цеха просила его объяснить, рассказать все, как было, но он тупо смотрел на милиционера. Какая-то мысль никак не давала ему оторваться от этой фигуры.
Алексей то проваливался в забытье, и его сильно шатало, то возвращался.
– Пьяный, может? – спросил милиционер, и Сахно что-то ответила, мотнув головой.
Неожиданно Пряхин понял, почему так пристально разглядывал старика милиционера. На боку у него висела кобура с пистолетом.
То, что ему нужно.
Алексей шагнул вперед, наклонился и вцепился в милицейскую кобуру. Старик растерялся, несильно дернулся, Пряхин сунул руку за пистолетом и весь содрогнулся.
Судьба издевалась над ним. Хохотала просто.
В кобуре вместо пистолета был чулок. Обыкновенный, плотно скатанный чулок.
Алексей непонимающе разглядывал тряпку, и милиционер спросил, поняв и только теперь, запоздало, отшатнувшись:
– Чего ты удумал? Чего удумал?..
Мужики-доброхоты перевернули машину, и Сахно кочегарила газогенераторную установку. Шел дымок, пахло мирной печкой, топленной березовыми дровами. Машина завелась.