– Поезжайте, поезжайте, свидетели есть, замер проведен, – говорил Алексею старик милиционер, но до Пряхина его слова не доходили.
– Куда же я? Куда мне? – спросил он бестолково.
– Домой. Вызовут. Ждите.
– Как ждите? Чего ждать? – повторял Алексей.
Сахно с трудом затолкала его в кузов.
Он стоял наверху, оглядывал толпу, всматриваясь в морщинистое лицо милиционера, и снова, снова смотрел на гору, не понимая, никак не понимая, откуда и как возникла убитая им женщина.
Милицейский капитан сказал ему только, будто гора, по которой он ехал, во много раз длиннее хлебозаводской горки и женщина вышла с хлебозавода, когда Пряхин уже ехал и не мог ничего поделать с машиной, а она не посмотрела на дорогу. Это многое объясняло, но только не Пряхину. Его сознание точно остановилось в ту невероятную минуту: как привидение, возникла из снежной заверти женщина в белом халате и белая ее тележка.
Машина тронулась, Алексей сел на дно кузова. Потом лег.
Сахно вела машину неаккуратно – об аккуратности думать не приходилось, – Алексея трясло на рытвинах, но он ничего не чувствовал. Вот теперь он перешел свой предел. В глаза падали снежинки, но он не моргал. Силы оставили его. Он все видел – зрение фиксировало лица и предметы, – но ничего не понимал, ни о чем не думал: отрешенность как бы устранила его из жизни.
Сахно привезла Пряхина домой, он выбрался из кузова и отпрянул смятенно: на пороге стояла тетя Груня.
Она отдежурила в ночь, а теперь глядела, ни о чем не зная, приветливо улыбаясь, что-то пришептывала доброе, едва шевеля губами.
Ах, тетя Груня! Не там ты стоишь, не тому говоришь свои золотые слова! К старухе бы той, к трем девчонкам, тесно прижавшимся друг к дружке в углу. Там бы тебе быть, утешительнице. А ты словами своими разбрасываешься. Говоришь их кому? Убийце!
– Беда, тетя Груня, – выдохнул Алексей, упираясь рукой в дверную притолоку.
Он прошел к кровати, грохнулся на нее лицом вниз. В глазах темнота, только голос тети Груни слышится. Быстро все от Сахно узнала, приговаривает словечки, будто мягкие подушки подтыкает под рваную боль Алексея. Эти слова можно и не слушать, главное, что они есть, – убаюкивают, успокаивают, сыплются камушками по чистым половицам. Проваливался Пряхин куда-то, вновь возникал в старой теплой избушке – ровно был и не был он на этом свете…
Что-то толкнуло Алексея.
В тети Грунином несвязном приговоре возник смысл.
А звали эту гору страдания Голгофой, и взошел он на нее без страха…
Алексей повернулся на спину.
Все та же чистая комнатка с низкими потолками, тетя Груня в позе своей обычной – подбородок в ладошку спрятала. Рассвет синими пятнами в избу глядится.
Тетя Груня вздохнула, сказала громко и внятно, на себя не похоже, будто судила:
– Знаешь, от чего не спрятаться?
Он кивнул, кто ж этого не знает – от сумы да от тюрьмы. Только тюрьма бы ему спасением стала.
– Нет, не знаешь, – покачала головой тетя Груня. – От креста.
– От креста?
– Каждый свой крест несет… Идти тебе надо, Алешенька, хоронят ее сегодня.
Пряхин вскочил. Натянул шинель. Посмотрел на тетю Груню. Осознанно посмотрел, не как вчера. Словно тетя Груня, спасительница, его устыдила.
Конечно, идти. Надо идти.
Что ж, выходит, опять старуха эта, премудрая тетя Груня, права по всем статьям?
Взяла вроде бы за шкурку его да встряхнула, как щенка.
Застрелиться хотел? От ответа уйти?
Нет, ты иди, ступай вперед, да глаза пошире открой, не прячь, открой глаза и посмотри, что ты, хоть и не по злой вине, наделал.
Кивнул Алексей, вздохнул и шагнул к порогу.
Он встретился с похоронной процессией в воротах уже знакомого дома и отступил, прижался к забору.
С тележек сняли фанерные будки, в которых эти женщины перевозили хлеб, и две тележки соединили между собой. Деревянные ручки с перекладинами торчали в разные стороны, посредине был гроб.
Хлебовозчицы держались за ручки, тихо катили некрашеный гроб, и, пересекая черту ворот, каждая смотрела на Алексея.
Они узнавали его, это было ясно без слов, но он ждал страшного – взгляда старухи и трех девочек. Но старуха не посмотрела на Пряхина: она шаталась, голова ее безвольно моталась, сбоку ее поддерживали две женщины в белом. Она прошла мимо, и Алексей понял, что здесь не до него – здесь горе, и сейчас не время разбираться, виновен он или нет.
Девочки шли вслед за старухой. Те, что постарше, держали за руки маленькую, закутанную в белый, видать, материнский платок.
Процессия была небольшой, но заметной: ее большинство составляли женщины в белых халатах, и прохожие останавливались, зная, хорошо зная, что в белых халатах подвозят к магазинам хлеб.
Алексей все еще стоял у ворот. Рядом с ним возник старик, сухонький, сморщенный, белый, словно упавший с неба вместе со снегом, перекрестил удалявшуюся процессию, сказал сам себе:
– Повезли кормилицу. Осталися три сироты. Да и четвертая едва ходит.
Будто старик этот вылез нарочно сказать это Алексею, сообщить подробности беды.
Пряхина словно стеганули по лицу, он отдернулся от забора и зашагал вслед за процессией.
Мороз окреп, на дороге было по-прежнему скользко, и тележки с гробом двигались медленно: женщины ступали аккуратно, маленькими, в полступни, шажочками.
Алексей падал – его сапоги разъезжались, – больно стукался, но боли не чувствовал, поднимался и шел дальше. Он немного отстал от женщин, и можно было подумать, что сзади идет виноватый и кается: падает, молча встает и снова падает. Так ведь и было…
На кладбище процессия надолго стала. Могилу предстояло только выкопать – яма не была готова, и Алексей оказался в центре тяжелого внимания. Женщины посматривали на него часто – он как будто мешал им, да ведь и действительно мешал, но, главное, его заметили девочки. Они сбились в тесную кучку. Младшая испуганно таращила глаза, морщила нос, собираясь заплакать, но раздумывала, средняя и старшая, не отрываясь, разглядывали Пряхина. Старшей было лет шестнадцать, уже девушка, средней лет двенадцать, младшей, пожалуй, семь. Пряхин отметил это каким-то задним сознанием, сжигаемый взглядами этих маленьких женщин.
Что было в их взглядах? Ненависть? Пожалуй, у старшей. Средняя и маленькая смотрели скорей с удивлением. С непониманием. Как тогда. Но тогда они смотрели потрясенные. Не понявшие как следует, что произошло. И не Пряхин важен был им, нет. А теперь они глядели на одного него. Глядели, не понимая, почему тут этот солдат без погон? Как он может быть тут?
А старшая: как смеет?
Принесли лопаты, и женщины, сменяя друг друга, начали рыть могилу. Алексей подошел к одной и молча взялся за черенок. Он ощутил острый взгляд зеленых глаз, черкнувших его поперек лица, – женщина выдернула лопату из его руки и отодвинулась. Пряхин стоял с протянутой рукой, непонимающий, униженный. Ему не давали копать!
Он подумал, что это случайность, у женщины могут быть и другие причины, чтобы не дать ему лопату, и подошел к другой. Чернявая худышка отвернулась и отошла с лопатой в сторону. Тогда он попробовал отнять лопату силой. Но противница его, белобрысая, с пухлым, пуговкой, носом, оказалась цепкой и упрямой. Она ничего не сказала ему, только зло сжала губы и всем телом потянула черенок в свою сторону. Пряхин отстал от нее, отошел в сторону и, отшагивая, уловил шепот:
– Замолить хочет!
Замолить! Да уж что там… Моли не моли, словами не поможешь и лопатой не отделаешься, Ему теперь всю жизнь вину свою заглаживать да заравнивать, а как ни заравнивай – все равно вот этот холмик навеки останется.
Разрывалось сердце Алексея, лопалось на мелкие кусочки, не было лопаты ему тут, возле этой могилы, не было ему места рядом с этими женщинами, возле ихнего горя, не может убийца стоять подле гроба убитой и видом своим терзать души ее дочерей… Не может, а должен…
Вспомнил Пряхин утешительницу свою, спасительницу святую тетю Груню, ее жестокие, неспасительные, неутешающие слова: «Идти тебе надо!»
Вот он здесь.
Будь тут, хотя тебе показали выход, будь тут и гляди во все глаза, что ты наделал…
Женщины отрыли яму – неумелую, неглубокую, с покатыми краями.
Открыли гроб – проститься с покойницей. Заплакали нестройно, взахлеб. Алексей вцепился руками в березку – до боли, до крови. Будто кожу с него сдирали – вот чем был этот плач. Но смотрел, не отворачивался. Глаза словно в ледышки превратились.
Навеки запоминал.
Кружок женщин в белых халатах. Посреди кружка две старенькие тележки. Гроб. Рядом три девчонки – не нарочно выстроились по росту. А по другую сторону тележки старуха.
Сухо застучал молоток по гвоздю, потом мягче ударил – задел дерево. Еще один. Много гвоздей не требуется покойнику – только два; крепко его не заколачивают. На веревках съезжает вниз сосновая хата – последнее прибежище. Мерзлые комья о крышку бьют. Крик, пронзительный, как на казни: