Зыков, а Славка, Иринкин пацан, подойдет к деду и спросит о какой-нибудь глупости, например:
— Деда, что будешь петь, когда баба Дарья тебя в печку на сковородке сунет?
Делать нечего Зыкову, поет:
По долинам и по взго-орьям
Шла дивизия впе-ред…
И потом возмущается:
— Это что же? Смеетесь над дедом? В печку его, деда-то? Ах ты, разъязви тебя, сорванец…
Одно Ирине в тягость у Зыковых — Андрей. Больно глаза у него откровенные: другой раз посмотрит, будто разденет. И все на лице ухмылка, одним словом кольнет, другим: конечно, бабочка, мол, веселая, интеллигентная. Почему бы с такой бабочкой не развлечься? Мужа нету… А что касается родства, то я-то знаю, какая ты мне сестренка.
Однажды в темень, на сентябрь, когда еще хранилось ночами тепло, бежала Ирина от Расстатуревых: бегала за свечкой, огонь в доме погас, а она планы завтрашних уроков не написала. Бежит огородами, мурлычет песню, а навстречу из призаборных кустов Андрей.
— Сестричка? — обхватил крепко, дыхнул неприятно.
— Одурел, что ли?
— Тише.
Она опомнилась, вцепилась ему в плечо:
— Пусти, Андрей… Жалеть будешь…
— Ничего, сестричка, пожалеем да утихнем…
— Отпусти, говорю. — Ирина забилась и отрывисто крикнула.
Со двора отозвалась Дарья Ивановна:
— Чтой-то там?
И скрипнула огородной калиткой.
Андрей расслабил руки и скрылся в темноте. Ирина, растерянная, в слезах, без свечки, вернулась во двор и села на крыльцо. Она сидела, прислонив голову к стене дома, и тупо смотрела в небо, где что-то черное и большое свивалось в огромные клубки, закрывало звезды.
Вышел из дому Владимир:
— Чего сидишь?
Она рассказала, доверилась. Владимир пробурчал в ответ что-то, подал руку, проводил в сени:
— Иди домой… Свечку принесу…
На другой день Ирина пришла с работы и встретила во дворе Андрея. Андрей посмотрел на нее — Ирина невольно рассмеялась: под глазами у него блестели два расплывчатых лиловых синяка.
1
Шахта «Суртаинская», где работали Зыковы, умещалась меж овальных загорбков на месте бывшего торжища шахтерей-кооперативников. За шахтовым комбинатом был парк, зимой прозрачный и гулкий. Сквозь него туда и обратно со стуком проносились трамваи, свозя из города рабочий люд. Правое крыло парка примыкало к Маланьевой роще, левое упиралось в железнодорожную пришахтную станцию. За парком — речка Мормышка, уносящая воду за десять километров в большую Томь.
Все здесь знакомо Федору Кузьмичу, исхожено-извидано. Далеко-давным, в детстве, купался в Мормышке и ловил пескарей. Тогда в летнюю пору обнажались ее песчаные берега, а вода становилась зеленовато-прозрачной и было видно, как плавают рыбешки. Под вечер на торжищном пустыре вихрились смерчи, поднимая в небо обрывки газет и пучки сена. В Маланьевой роще гуляли девки с парнями и ребятня следила за ними. Там же, в Маланьевой роще, дразнила Федора Кузьмича губительным смехом разгульная и красивая Марьяша Кульбякина.
Парк разбили перед войной на месте торжища, а в войну зимой и летом рабочие приводили сюда ребятишек и на машинах отправляли их по детским садам. Приводил и Федор Кузьмич своего Володьку: он плакал и не хотел ехать на машине. Здесь же, в парке, в летнее время, при необходимости отдыхали между сменами забойщики: вздремнется часок-другой на зеленой траве — и снова под землю. Федор Кузьмич тоже не раз ночевал и запомнил глубокую тишину тех ночей, голубые всплески звезд и аромат вызревшей листвы, а утром чуть свет надсадные крики голодных ворон да меж кустов маячившую фигуру вызывальщика — татарина Загальдулина.
— Посадщика семь щеловек — в шахту пошла-а. Запальщика пошла тоща-а…
Теперешнее шахтовое хозяйство по сравнению с прошлым выгодно отличается: просторное, заново отстроенное после войны — сплошь из кирпича, с асфальтированными дорогами; ночами межгорбье в огнях, издалека видно — озаряет небо огромная желтоватая воронка света. С утра до вечера грохот поверхностных конвейеров, треск кранов, люди… И только все тот же в округе воздух, к которому привык за долгие годы Федор Кузьмич, сладковато-кислый от угольного склада. Вдыхая этот воздух, Зыков бодрился и забывал, что ему, Федору Кузьмичу, близится пятьдесят лет.
Главное лицо на шахте — ее начальник.
За время работы Федора Кузьмича начальников сменилось изрядно. Были заядлые шахматисты, боксеры, один любитель собак, еще один — страстный болельщик футбола: организовал шахтовую команду и построил в Маланьевой роще стадион; другой рыбак — при нем футбольное поле заросло травой лебедой, зато шахта в верховье запрудила Мормышку и развела в водоеме карпов и карасей. Последний, Дмитрий Степанович Фефелов, будто ни к чему, кроме работы, пристрастий не имел, потому нравился Федору Кузьмичу особенно.
В молодости Фефелов кучерил, заправски управлялся с шахтерскими лошадьми, потому и пошел горняцкой дорогой. Был забойщиком, штейгером, до войны учился, в войну воевал красноармейцем-большевиком. После войны утянулся в Сибирь, встретил, наконец, женщину да так и остался в далеких сибирских краях сначала парторгом при шахте, а после завершения учебы — начальником шахты.
Детей у него не случилось, потому любил он дочку Анны Гавриловны, жены, что осталась у нее от первого брака. Надино счастье, может быть, и было единственным пристрастием Дмитрия Степановича, а остальное — работа. Худощавый, с беловато-сиреневыми бровями, торчащими беспорядочно на выпуклых надбровьях, Фефелов появлялся на шахте рано: демисезон нараспашку, руки за спиной, пройдет в столовую — посмотрит, чем людей кормят, наругает, если надо, заведующего — и только потом в кабинет.
Шахта «Суртаинская» была в прорыве — не хватало очистного фронта. А все потому, что в последние годы неоправданно свертывали подготовительные работы, добиваясь роста производительности труда. К счастью, ко времени одумались, выпросили на реконструкцию денег — решили подрабатывать отводы, но для этого первоначально следовало убрать с отводов людей. Шло строительство нескольких пятиэтажных домов недалеко от Маланьевой рощи, за трамвайной остановкой, но конца этому строительству не было видно, а потому в ближайшее время нельзя было рассчитывать на улучшение работы шахты.
Не однажды в гневе заходил Фефелов к главному инженеру:
— Где работать, Павел Васильевич, где работать?
Григорьев за последние месяцы изменился, утрами пил много воды, поднимал глаза неохотно, часто и подолгу беспричинно рылся в карманах.
— Никакой возможности, Дмитрий Степанович.
— Грош вам цена как главному инженеру.
— Не надо с утра нервы друг другу портить, — отвечал Григорьев устало. — Выправится положение… Дайте срок.
Фефелов сдавался. Садясь на стул, спрашивал мирно:
— Что у тебя?
Павел Васильевич тоже садился, прятал руки, смотрел исподлобья:
— Все то же, Дмитрий Степанович… Уезжать мне отсюда надо. Сходиться с Ириной и уезжать…
— Да уж, видимо, что-то предпринимать надо. Работник из тебя, прямо скажу, неважный.
Григорьев сдавливал губы: такое слышать от начальника кому приятно? Но ничего не поделаешь…