— И что с ней?
— Я не знаю. Самое страшное, что подозрение пало на меня. Вот только сегодня мне объявили… — она запнулась, — мне объявили, что я была оклеветана, что это была провокация ПИДЕ и что я не предательница. Спустя почти десять лет.
Марианна горько усмехнулась и замолчала. Они закурили. Фролов спросил:
— Почему сегодня?
— Потому что сегодня необыкновенный день, Саша, — вдруг весело сказала она, как бы сразу стряхнув с себя все горести. Резко изменить настроение было в ее натуре, и Фролов помнил это по московской встрече. — Потому что мы встретились с тобой в Лиссабоне, Саша. Как я тебе обещала. Тебе здесь нравится?
— Мне очень понравился Лиссабон. Но, конечно, прежде всего эта редкая, необыкновенная обстановка. Я все бродил и думал: неужели я вижу революцию?
— Ах, Саша! — заразительно рассмеялась она, и ее смех зазвучал в тишине бара перезвоном колокольчиков. — Я тебя о другом спросила: нравится тебе здесь, в этом баре?
— Пожалуй, нет, — ответил он, перестраиваясь на ее лад.
— Поедем, Саша, поужинаем в том ресторанчике, где нам не удалось посидеть с Мануэлом. Согласен?
— Конечно, согласен.
— А я это решила сразу, как услышала твой голос. Ты веришь в привидения? — вдруг серьезно спросила она.
— Не знаю, честное слово, не знаю, — ответил он, гася улыбку.
Он сразу представил себе лунную дорожку в океане и проваливающегося в морскую бездну изможденного, измученного Мануэла.
— А я верю, — прошептала она таинственно. — Мануэл будет нас там ждать.
И вдруг опять заливисто рассмеялась. И не могла остановиться. А ему показалось, что ее смех оборвется рыданиями. И бармену это показалось: он поймал его беспокойный взгляд. Даже парочка прервала свое воркование. Но этого не случилось. Она так же вдруг затихла. Глотнула из бокала. Задумчиво и отчужденно посмотрела на него, устало сказала:
— Я пошутила, Саша. Это ко мне он вдруг вернулся. Впрочем, как и ты. Только ты — по-настоящему. А он уже никогда не придет.
Она помолчала.
— Я сама не пойму, что со мной происходит, как я вернулась в Португалию. Мне все кажется, что другой жизни не было. Будто я долго, очень долго спала, а теперь пробудилась. Теперь я вновь понимаю, что мне нужно в жизни. Что в жизни есть главное. И когда это есть, то, значит, человек счастлив. Счастье — в самой жизни. Но в такой жизни, которую ты хочешь. Ты понимаешь меня?
— Пожалуй, понимаю, — осторожно ответил он.
Она встала, взяла его руку, потянула к себе. Они стояли очень близко друг к другу. Она смотрела на него снизу вверх. Едва слышно шевелила губами. Но он понимал: «Как хорошо, Саша, что ты прилетел в Лиссабон». Она потянулась к его лицу. И нет, не поцеловала, а дотронулась до его губ. Как тогда, в Сочи, на гальке жаркого, солнечного пляжа.
— Боже мой, как я рада! — проникновенно сказала она.
…Билеты были студенческие: восьмой ряд второго амфитеатра — самый последний ряд кресел под самым потолком. Сзади еще были два ряда скамеек, самых обыкновенных скамеек, то есть просто досок, почерневших и глянцевых. Это уже была классическая галерка.
Фролов и в студенческие годы никогда не посещал галерку: он не был восторженным зрителем или там слушателем, да и родители всегда его обеспечивали приличествующими билетами. На галерке он был впервые. Но не отрицание с сопутствующим раздражением охватило его в консерватории, а, наоборот, радостное возбуждение: в душе затрепетал далекий огонек юности, поры фантастических мечтаний и незапятнанных надежд.
Людмила просила извинить ее за столь неудачные билеты; объясняла, что пианист становится популярным, а их театральный киоск рассчитан на студенческий бюджет. Но Фролов искренне благодарил, не зная, как объяснить ей свое неожиданно светлое состояние. Но она сама почувствовала это и успокоилась. Трещина, разделившая их, почти сомкнулась и теперь казалась ничтожной. Людмила поверила, что опасность разрыва миновала, и ей самой стало легко и спокойно. Ее глаза сузились, замерцали глубинным светом, и на лице появилось обычное высокомерное выражение. Она сдержанно молчала и была радостно напряжена. По привычке она высоко оценивала свои решения, гордилась своей проницательностью. «Отступать не значит сдаваться», — с удовольствием повторяла она себе.
А Фролов, как мальчишка, крутился рядом, увлеченный разглядыванием публики в театральный бинокль. Сверху и рояль, и пианист казались крошечными, как игрушечные. Бинокль приблизил Фролову маленького худенького пианиста в традиционном черном фраке, слившегося с роялем. Он был белобрыс и некрасив, с мучительной гримасой на лице, будто делал что-то не то. Но руки его с удивительно узкой ладонью и тонкими длинными пальцами, как бы отделившись от его мучений, свободно, легко и точно парили, метались над клавиатурой, и звуки, рожденные ими, создавали впечатление какого-то трудного преодоления, сумасшедшего разгона и вот наконец полета. И когда руки плавно, высоко взметнулись, как большие крылья, пианист в изнеможении откинул голову, прикрыв веки, и сладостная улыбка застыла на его лице.
Фролов больше не смотрел в бинокль на пианиста. Как и большинство, он слушал музыку — исполнялся Гайдн — и изредка поглядывал на сцену. Музыка погасила в нем мальчишеское возбуждение. Она все глубже проникала ему в сердце. Фролов слушал и не слушал Гайдна, и он не понимал, хорошо или плохо исполняет его пианист. Но пианист ему нравился, и он ему верил. Однако главным был не он, а Гайдн, его музыка. Фролов уже весь был в себе, сосредоточен на себе, на своей жизни. Выплывали воспоминания — то из детства, то самые последние. Неясное прояснялось, и безнадежное уже не казалось бесконечной трагедией. И вдруг он увидел, почувствовал то, что и там, тогда, в тот голубой, солнечный апрель в революционной Португалии. И рядом уже была не Людмила, рядом была она, Марианна.
…Они вышли — да нет, почти выбежали на улицу. Они смеялись легко и радостно.
А было еще совсем светло. Густо-красный шар солнца скатывался по террасам лиссабонских крыш к океану.
Ее белый «форд-капри» с красивой черной отделкой стоял у отеля. Она достала из сумочки и бросила ему ключи. Он их поймал. «А не рискуешь ли ты, Марианна?» — пошутил он. Она будто ждала этих слов и сразу ответила: «Это то, Саша, что я всегда любила и еще люблю».
«Форд-капри» легкая и стремительная машина. Фролов подумал, что люди все подбирают по своему характеру.
Марианна вставила кассету в проигрыватель. Французский шансонье Жорж Мустаки задушевно пел о новой Португалии. Она сидела вполоборота к нему, поджав под себя ноги, и неотрывно смотрела на него. «Марианна, — будто сердясь, запротестовал он, — не смущай меня». — «А вот буду, — отвечала она и потрогала его пальцем. — Я все не верю, что это ты».
После площади маркиза де Помбала они стремительно мчались по прямой широкой улице, удачно попадая на зеленый свет. Фролов еще сильнее разогнал послушный «форд-ка́при», когда они влетели на навесную шоссейную эстакаду — Авени́ду да Понте́. Перед гигантским мостом над Тежу, носившим до революции имя Салазара, а сразу после революции переименованным в мост имени 25 апреля, повинуясь дорожным знакам, он снизил скорость. Под ними на запад и на восток был широченный разлив Тежу, и казалось, что они парят над синим простором. За горы закатывался кровавый шар солнца. На фоне посеревшего вечернего неба, почерневших гор и куска красного солнца распростер руки гигантский каменный Христос.
Марианна курила в глубокой задумчивости. Она думала о всем том странном, что случилось в ее жизни и было связано с Португалией.
— Ты не хочешь заехать в деревню Радал? Подняться к монументу Христа? — Он кивнул. Она продолжала: — Что я хочу понять в этом возвращении? Почему я должна здесь обязательно побывать? Именно с тобой? Почему женщина всегда опирается на мужчину? Ты молчишь?
Он пожал плечами, улыбнулся.
— Похоже, этот поворот, — сказал он, вглядываясь в указатель.
Они оставили машину на стоянке и стали подниматься в гору по пыльной каменистой дороге.
Вот и деревня Радал: белые низкие домики с маленькими оконцами, грубыми деревянными дверьми, за которыми тянулось тяжелое существование. Улица была без деревьев, узкая, пыльная и каменистая, как и дорога. В дверях появлялись женщины в черном одеянии, истые католички. И не могло быть иначе у столь грандиозного монумента Спасителю. Не скрывая недовольства, женщины недружелюбно разглядывали пришельцев. Лаяли бесприютные собаки. И Фролову, и Марианне было не по себе.
— Не ожидал увидеть такое, — тихо сказал он.
— А кто мы для них? Богатые иностранцы, случайно забредшие в их бедную жизнь, — раздраженно пояснила она. — Эти женщины презирают меня за декольте, красивую сумочку с тысячью эшкудо. Большего они просто не представляют себе. Для них я распутница, транжирка, дьявольский соблазн. Чему ты улыбаешься? Они темные, запуганные существа, к тому же неграмотные. Фашисты очень заботились обо всем этом, — сердито закончила она. И добавила с сарказмом: — Не правда ли, легко управлять темной массой?