Когда медсестра скрылась за поворотом лестничного пролета, Иванов скомкал медицинскую карту и бросил ее в урну, стоявшую в углу.
Домой в этот день он вернулся поздно. Сразу же, с порога, жена Иванова, подсушенная вечной заботой, нуждой и долготерпением женщина, которой по виду можно было дать все шестьдесят, хотя она была на два года моложе мужа, тяжко вздохнула и покачала головой.
— Опять?.. Господи! Когда же это кончится? — И, больше не сказав ни слова, ушла на кухню.
— Верочка!.. Вера Николаевна!.. — бросил вдогонку жене Иванов. Закрыв за собой дверь, он вскинул руку и, горько улыбаясь, замер на месте. Словно кого-то к чему-то призывая, торжественно провозгласил: — Падающего толкни!.. Вот она, высшая мораль всех времен!
За день Иванов ослабел душой, изнемог телом. Да и выпито столько, сколько не пивал уже давно.
Внук Ванька, который из-за карантина в детском саду вторую неделю отсиживался дома, приволок по полу из смежной комнаты гармонь. Дед обещал сыграть, как только получит машину. Повестка на «Запорожец» пришла уже неделю назад, а дед все никак не выполнял своего давнего обещания. Сколько ни помнит Ванька себя, гармонь-ливенка, запыленная и застегнутая на ременные застежки, лежала в нижнем ящике старого комода.
— Дедуль, сыграй… Ведь обещал, — гнусавил внук, гладя ладошкой запыленные лады гармони. — Машину-то дают…
Вера Николаевна в комнату вошла так тихо, что Иванов в первую минуту ее не заметил.
— Как комиссия? — вкрадчиво и тихо спросила она, стараясь понять, с чего бы так нагрузился — с радости или огорчения. То и другое было почти всегда оправданием мужа.
— Верочка!.. Верунчик! — В голосе Иванова звучала обида. — Захлопнули, как мышонка в мышеловке.
Взгляд его упал на гармонь, которую он не брал в руки уже много лет. С ней он прошел через войну. Возил ее в танке. Пробитая в двух местах осколками и умело залатанная батальонным электриком, который на гражданке был столяром-краснодеревщиком, она кочевала со своим хозяином по госпиталям… И вот цела-невредима, хоть и запыленная, но жива. Забытая, но еще не утеряла голоса. Не должна утерять. А внук не унимался, скулил, обхватив колено деда:
— Ведь обещал, дедушка…
С минуту Иванов сидел неподвижно, глядя то на гармонь, то на веснушчатого внука, у которого недавно выпали два передних зуба, отчего в лице его проскальзывало что-то смешное и старческое. Поднял гармонь с пола, неторопливо и бережно вытер с нее платком пыль, расстегнул ременные застежки, подул на ребра мехов, где в некоторых местах налипла сизая паутина, и пробежал пальцами по ладам.
Первые звуки, озорно всплеснувшиеся под потолок комнаты, вспыхнули в озорных глазах внука веселыми огоньками.
Иванов прильнул ухом к мехам гармони и, будто вслушиваясь в тихое биение ее сердца, начал подбирать мелодию. Вера Николаевна и Ванька, стараясь не мешать, стояли рядом и ждали. Жена давно не слышала голоса ливенки. А ведь до войны завораживала ее до сладких слез… Внук первый раз видел в руках деда гармонь. Прошлой зимой он несколько раз тайком вытаскивал ее из комода, пробовал играть на ней, но, вспомнив строгий наказ бабки («Боже упаси дотронуться!..»), снова ставил ее в комод.
Через открытую на балкон дверь было слышно, как по листьям тополей зашлепали крупные капли дождя.
Мелодия вначале была уловлена, потом найдена — это Вера Николаевна поняла по лицу мужа, на котором за тридцать лет супружеской жизни она научилась читать малейшие оттенки настроения, в еле заметном прищуре глаз, в извилине улыбки могла отличить радость от печали, веселье от горечи…
Иванов встал, широкой отмашью руки откинул назад упавшую на лоб тяжелую седую прядь, оперся обрубком ноги о стол, другая нога продолжала крепко стоять на полу. Ловко вскинутый на левое плечо ремень словно пригвоздил гармонь к широкой груди. И вот она, набрав в мехи воздуха, словно вздохнула и ожила от глубокой многолетней спячки.
Вначале в тихий, заросший тополями и акацией дворик затаенно и нерешительно выплеснулась через раскрытую дверь кручинная мелодия. Что-то старинное, былинно-русское слышалось в ее переливах. Потом в мелодию вплыл голос. И вплыл не так, как в кудри девицы-красавицы вплетаются алые ленты… Он, этот голос, оплел мелодию диким буйным хмелем, на какое-то время затопил ее, а потом снова дал вынырнуть, чтобы через несколько ладов-переборов снова затопить.
Проникновенно, до ощущения душевного озноба, началась эта песня…
Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялося
И на нас невзначай набрело.
Ой, беда приключилася страшная!
Мы такой не знавали вовек:
Как у нас — голова бесшабашная —
Застрелился чужой человек!..
Слова следующего куплета Иванов забыл. Силился вспомнить (когда-то знал всю песню!) — и не мог. И песня, словно отставший от матери жеребенок, иссякла… Мелодия жила, рвала душу Иванова и тут же со струн памяти соскабливала ржавчину… И вдруг… Из леса снова показался огненно-рыжий жеребенок-песня, догнал матку-мелодию, и они поскакали по ржаному полю рядом. По щекам Иванова скользнули две блеснувшие слезы. Кто сказал, что слезами пьяного человека плачет вино? Неправда! В них, в этих слезах, молитва души, в них исповедальный ропот обиды, в них стон поверженного.
Никак не мог понять Ванька, почему прослезился дедушка, почему сдерживает рыдания бабушка.
…И пришлось нам нежданно-негаданно
Хоронить молодого стрелка
Без церковного пенья, без ладана,
Без всего, чем могила крепка…
Иванов подхватил костыли и с гармонью на груди вышел на балкон, под дождь. Теперь песня лилась во всю мощь голоса, она затопила притихший в тополиной дреме дворик.
Ливенка захлебывалась тоской. Кручиной нерасплесканного горя ее пытался затопить могучий грудной голос, в котором звучали щемящая боль и брошенный судьбе вызов.
…Будут песни к нему хороводные
Из села по заре долетать,
Будут нивы ему хлебородные
Безгреховные сны навевать…
Тяжело, как подрубленный дуб, опустился Иванов на скамью, стоявшую на балконе. Молча приняла Вера Николаевна из рук мужа гармонь и отнесла ее в комнату. Капли дождя смешались со слезами, отчего лицо Иванова, освещенное бледно-голубым отсветом фонаря, блестело масляным блеском.
— Дедушка, почему ты плачешь? — скулил внук, не обращая внимания на дождь.
— Вырастешь большой, тогда узнаешь, Ваня, отчего люди плачут.
Запрокинув голову на поручни балкона, Иванов, словно мгновенно заснув, с минуту сидел неподвижно с закрытыми глазами. Сидел до тех пор, пока не донесся голос жены:
— Миша, к тебе какой-то профессор…
Иванов потянулся за костылями и тяжело встал. У порога открытой двери, не решаясь войти в квартиру, на лестничной площадке стоял высокий человек в мокром плаще. Не молодой и не старый. Из-под мокрых полей его шляпы, с которых стекали капли воды, были видны седые кудри. Улыбка у незнакомца была виноватая и добрая. Из-под густых седых бровей смотрели большие печальные глаза. На худом лице залегли глубокие складки.
— Вы к кому, гражданин? — желчно процедил Иванов.
— Я к вам… Я профессор искусствоведения… Моя фамилия Волчанский. Я слышал, как вы пели… Я стоял внизу, во дворе, и слышал…
— Ну и что? — оборвал Иванов смутившегося профессора, который, сняв мокрую шляпу и прижав ее к груди, всем своим видом хотел показать, что к Иванову его привели добрые намерения.
— Почти всю свою жизнь я собираю в народе таланты… Такого исполнения этой старинной песни я никогда не слышал. И вряд ли когда услышу.
— Ну, и что из этого? — снова набухший горечью, резкий вопрос хлестнул седого профессора.
— Позвольте я, когда вам будет удобно, приеду к вам с магнитофоном и запишу эту песню… Она потрясла меня… Я запишу все, что вы пожелаете спеть. Вот вам моя визитная карточка». — Волчанский полез в нагрудный карман пиджака, проворно достал блокнот, но не успел раскрыть его.
— Профессор, вы ошиблись адресом, я не артист.
— Вы больше чем артист! — почти воскликнул Волчанский, и его глаза вспыхнули блеском искреннего, почти детского восторга.
— Извините, я всего-навсего инвалид. Инвалид войны!..
С этими словами Иванов с силой захлопнул дверь перед носом профессора Волчанского, который так и не успел передать ему визитную карточку.
— Миша, зачем ты так обидел человека? — с упреком покачала головой Вера Николаевна, когда услышала хлопок лифта на лестничной площадке.
Иванов зло заскрипел зубами. В глазах его сверкнула какая-то незнакомая ей ярость озлобления.
— Ненавижу!.. Сегодня ненавижу всех!.. Люблю только тебя, моя старушка… Люблю Ваньку и мать… — Иванов приставил к стене костыли, прижал седую голову жены к своей груди и, почувствовав ее рыдания, принялся успокаивать; — Не плачь, все будет хорошо… Наша возьмет. Бог правду любит. Иди клади спать Ванюшку.