— Так сразу и голую?
— Ну да. У меня фигура хорошая. Меня приглашали.
— Куда приглашали?
— В манекенщицы. Я не пошла.
Алексей Степанович вскипел, но сдержался, лишь пофырчал немного. Девушка была с высокой шеей, с тугими губами, в движении которых нарождалось слово.
— Раздевайтесь, — сказал он. — Я вас порисую. Молчите. Думайте о чем-нибудь.
— Неохота думать. — Шея ее, такая напряженная, расслабилась, губы отмякли. Ландшафт девушкиной души, наверно, казавшийся ей кордильерским или аппалачским, являл собой Валдайское взгорье, сбрызнутое грибным дождем.
Алексей Степанович поставил табурет на подставку, он не любил смотреть на модель сверху вниз, а был он высок, сказал: «Сядьте сюда», — задернул занавески на окнах и вышел в другую комнату.
Девушка разрушила его мир — углов и гротеска. Последнее время он лепил балерин постмодерна, ломаный брейк, каратэ. По его выходило, что скульптура в движении парадоксальном, сбитом, озвучивает интерьер приблизительно так, как это делают часы, но трагичнее. Еще он лепил трех поющих старух. Старухи с острыми задранными подбородками стояли тесно. Сухие, как весла, руки висели вдоль тела. Старухи были прямыми, они уже приспособились для лежания на жестком и вечном, осталось им только спеть. Если бы ему разрешили поставить старух на церковной паперти…
— Я готова, — сказала девушка.
Алексей Степанович взял карандаш и блокнот.
Она сидела на табурете в беленьких трусиках, похожих на детские. Смотрела на окно, за которым у стены горевал якорь.
— Можно, я в трусиках? — спросила она.
— Можно. — Алексей Степанович попросил ее выпрямиться и снова расслабиться. — А теперь поднимите голову, как будто вас кто-то окликнул.
Она подняла голову. Рот ее слегка приоткрылся.
Вскинется человек на оклик — и в выражении лица проявится его суть: угрюмость, удивление, ожидание, раздраженность, злость. У гостьи Алексея Степановича, у его неожиданной модели, лицо осветилось радостью. Миг — и выражение это уступило место вежливому терпению.
Алексей Степанович сделал наброски с четырех точек. Подошел к девушке ближе. Она прикрыла грудь рукой.
— Послушайте, а как вас зовут? — спросил он.
— Леля.
— Леля — нет такого имени. Наверное, Лена? Лена, положите руки на колени, правое плечо слегка подайте вперед. Чуть-чуть…
— Леля, — поправила она пересохшим голосом.
Он нарисовал плечо. Нарисовал шею и приподнятый подбородок. Нарисовал руки. Отдельно грудь. Колени. И сказал:
— Одевайтесь, Лена. Давайте чай пить.
— Леля, — снова поправила она. — А когда будем лепить?
— Время покажет.
Чай пить она отказалась. Посмотрела наброски, одобрила — симпатичные, мол, запасные части. Спросила: «А вас как зовут?» — и ушла, улыбнувшись улыбкой самосожженки.
На следующий день, под вечер, когда Алексей Степанович, приспособив старый каркас из стального прутка, привязывал к нему проволокой деревянные бруски и дощечки, чтобы не сползала глина, раздался звонок такой исключительной требовательности, какую могут себе позволить только пожарные.
Алексей Степанович открыл.
Отстранив его рукой, в мастерскую вошел жилец с верхнего этажа в спортивных брюках с лампасами. Посмотрел на него с вызовом и презрением.
— Я Лелькин родитель, — сказал. — Ты ее лепил голую?
На столе среди чайных чашек, пачек печенья и сахара стоял вылепленный утром из пластилина эскиз. Лицо было только намечено, но сходство с Лелей ошеломляло. Алексей Степанович знал, что такого в большой скульптуре он не добьется.
Леля поднималась с табурета кому-то навстречу. Движение ее было в подготовительной фазе — она лишь слегка переместила центр тяжести вперед. Это был тот момент, когда мозг еще не поверил, но сердце уже отозвалось и закипание радости в нем уже началось.
— Лелька, — прошептал Родитель. И воскликнул: — В трусиках!
Алексей Степанович поморщился, отобрал эскиз, поставил на полку повыше.
Родитель прошелся вдоль стеллажей.
— Девок-то. И все бесстыжие.
— Вы, собственно, зачем? — спросил Алексей Степанович.
— А Лелька больше к тебе не придет. Я ей запрещение сделал. — Родитель сел к столу, схрупал печенину крепкими зубами. — А это что за хреновина? — Он бросил кусочком печенья в каркас.
Алексей Степанович приподнял Родителя за шиворот.
— Здоровый, — сказал Родитель. — Трусцой бегаешь. Я тоже здоровый. — Он рванулся волчком, но Алексей Степанович посадил его в кресло. — Ничего, — сказал Родитель. — Сыграно. Приедет Герберт в отпуск, я ему скажу. Он тебя как клопа. Частушку знаешь?
В общежитии клопы,
Кто их давит, тот тиран.
Ведь в клопах-то наша кровь —
Кровь рабочих и крестьян.
Знаменитый поэт написал. Сазонт с Лиговки. Выпить бы. У тебя нету?
— Нету, — сказал Алексей Степанович. — Впрочем… Помогите мне набросать глину. Ставлю рому стакан. Кубинского… — И объяснил, что глину нужно набрасывать на каркас, что это займет часа полтора. Работа тяжелая.
Родитель согласился.
Работая, он рассказал, что якорь занес на шестой этаж Герберт. Один. На спине.
— Лелькин одноклассник. Он в нее с пионерского детства влюблен. Здоровый, как автопогрузчик. В Первом медицинском учился. С третьего курса в армию взяли, в Морфлот. Думаю, это вредительство — студента-медика с третьего курса брать. Он же в армии всю латынь позабудет… Принес Герберт этот якорь чертов и у дверей поставил на площадке, чтобы Лелька каждый день его вспоминала. Думаю, тут Гербертова ошибка была. Соседская болонка Пиня, и без того стерва, стала на якорь писать. А раньше до первого этажа дотягивала — ни капли. Из другой квартиры сосед, малость подслеповатый, об якорь ключицу себе после получки сломал. В нашей квартире старуха живет, Авдеевна. Ей лень мусор свой на помойку выносить, она стала его за якорь запихивать в пакетиках. Вонь пошла. Дворничиха ногу рассадила. Сама виновата — нечего якорь лягать. Так бы и дальше шло, если бы сама Лелька не разорвала об якорь колготки. Он же пупырчатый, задела ногой — и дыра с ладонь. Тут Лелька от злости и влюбилась в Славика Девятова. Лелька все делает от злости. У нее такая в натуре злость активного действия. Она и говорит Славику: «Если любишь, убери отсюда этот проклятый якорь». Славик Девятов, он же хиляк, конечно, хоть и в очках, но не Герберт. Говорит мне: «Прошу руки вашей дочери. Помогите мне якорь во двор стащить». Лелька-то, знаешь, учится в Текстильном. Может, хватит глины-то?..
Они набросали на каркас глину обильно. Алексей Степанович пообжал ее.
— А это кто будет? — спросил Родитель. — Тоже девка?
— Леля.
— Слушай, ты, наверно, не понял — не придет Лелька. Ставь стакан рому.
Но она пришла. Через несколько дней. Кутаясь в платок.
— Не пугайтесь, — сказала. — У меня под глазом синяк. Жуть. Внезапная холодина. — Леля подошла к скульптуре, обернутой мокрыми тряпками. Спросила: — Я?
Алексей Степанович кивнул. Поставил перед ней эскиз.
— Я надеялся на тебя.
— Меня Славик прислал. Родитель кричал, что я шлюха. Поставил синяк под глазом. Не злонамеренно — размахался… К вам побежал — убивать. Он задира… А сегодня Славик сказал: «Обманывать нехорошо». И вообще, он не видит ничего такого, что я вам позирую.
Алексей Степанович снял со скульптуры подсохшие тряпки.
— Ой, — сказала Леля и замолчала.
Алексей Степанович работал быстро. Скульптура была несколько меньше натуральной величины. Этот масштаб как бы разрушал стекло между неживой природой материала и живым глазом, как бы уменьшал каменный вес глины.
Есть такие мелодии, которые живут сразу во всех душах. Композитор не украл ни одного такта, ни одной паузы, а слушатели готовы поклясться, что знают эту мелодию с детства. И бабушки ихние якобы знали. Таким вот свойством обладала Леля…
Пальцы скульптора двигались, как бы уже привыкшие к ней, к ранящей нежности ее тела. И нужно было остановиться в тот единственный миг, после которого нежность переходит в жеманство, и умирает искусство, и остается лишь некий массив глины, обличающий мастера в старости и бесплодии.
В кухне Алексей Степанович долго остужал руки под краном и, остудив, долго мыл и растирал полотенцем.
— Леля, накрой скульптуру тряпками.
— Растрескается, — сказала она.
— Не робей. Я потом из лейки ее полью. Как накроешь, иди чай пить.
Леля казалась напуганной. Бывает такое великое изумление, что сродни ужасу.
Она прихлебывала чай и тихо, с длинными паузами говорила:
— Я почему к вам пришла. Думала, Славик узнает, что я вам позирую, и откажется от меня. И я снова стану ждать Герберта. Герберта легко ждать — он как будущее. А Славик — крутой поворот. Он — сегодня. Вы не находите, что жизнь того требует? Не находите?