— Работничье дело невольничье, как скажет хозяин, так и будет.
К телеге привязан, как ночь, вороной конь. Был он красив, статен, а держался как-то потупленно и устало.
— Хорош конь, только заморил его маленько весной, — сказал сидевший в телеге молодой татарин, бедно одетый и тоже казавшийся усталым.
— Сколько он за него просит-то? — спросил у Авдея Виктор Иванович.
— Семьдесят просит, да за шестьдесят, я думаю, отдаст.
— Отдашь за шестьдесят, — возьму, — обратился Виктор Иванович к хозяину коня?
Тот поупирался для виду, а тут еще Авдей подзадорил покупателя:
— Рядись, да вглядись; верши, да не спеши.
Сдался продавец, махнул рукой и, соскочив с телеги, подбежал к Виктору Ивановичу, потянул его к коню.
— Вот, — говорил он, отвязывая повод и подавая его, — держи, хороший человек, давай деньги, катайся. Ну, бери! Давай деньги!
— Добавить-то много придется? — спросил Виктор Иванович у Авдея. — Разоришь ты меня, волк тебя задави.
— Два червонца выкладывай, — слукавил Авдей, хотя добавлять надо было двадцать пять рублей. Отлично знал о денежных трудностях, но и коня хотелось получше взять — добавил пятерку из своих, извозом добытых.
Нередко складывалось у Виктора Ивановича в поездках так вот: поедет с одной целью, а на деле приходится столкнуться совсем с другими делами и обстоятельствами. Алексей, конечно, не догадывался, сколь ценное известие сообщил Виктору Ивановичу, как бы между прочим упомянув о переводе политзаключенного из Челябинской тюрьмы, назвав его Русановым. А речь шла об Антоне Русакове. Именно с сегодняшней ночи надо было его поджидать в условленном месте за хутором Лебедевским, укрыть в своем подвале, через который прошло уже больше десятка беженцев, а когда приутихнут поиски, отправить Антона по железной дороге в Самару. Столько было хлопот и забот с подготовкой этого побега! Сколько волнений!
Все, выходит, прахом прошло. И сегодня ехал Виктор Иванович сюда для того, чтобы условиться с Алексеем о подготовке Антону места в поезде да вечером домой вернуться — встречать Русакова. Теперь планы перепутались. Но ходить в то место придется до тех пор, пока не прояснится судьба Антона. Неделя на это уйдет или месяц — все равно.
Зоя вернулась, когда Виктор Иванович уже сидел в телеге, намереваясь выехать из двора.
— Ну, собрали, что ль? — спросил он ее.
— Не все, — ответила Зоя, обтирая лицо кончиком платка, сдвинув его с головы, — еще штук пять осталось. Дома никого не застали.
— Завтра, волк вас задави, чтоб ни одной не осталось. А ты, Авдей, вот чего: как Алексей тебе скажет, что политзаключенный из Челябинска в здешнюю тюрьму прибыл, сразу дай мне знать. Все. — И он тронул коня. — Понял? Сразу!
В телегу заложили купленного Воронка — испытать его надо в деле. А Чулкова коня привязали к оглобле сбоку — отдать его надо в целости.
5
С тех пор как раздробилась рословская семья и Макар остался в старой избе, сделался он непохожим на себя. Казалось ему раньше, что, отделившись, повернет свое хозяйство на культурный лад и заживет по-новому, умнее. Двор перестроить хотелось да скотину породистую завести… А как остался с двумя лошадьми да с двумя парами рабочих рук — свои да Дарьины, — почти сравнялся с Леонтием Шлыковым и понял многое. Оттого все чаще приходила ему в голову поговорка деда Михайлы, отца, стало быть: «У богатого-то гумна и свинья умна. А ты вот своим обзаведись, тогда как хошь распорядись». Опять же на поклон и пришлось идти к своим. Помогают в горячую пору, хотя без видимой охоты.
А семья-то год от года растет. Зинка, правда, теперь уж пособляет матери по хозяйству. Федька к нынешнему лету подрастет: и за бороной походить сможет, и в ночное с лошадьми съездит. Сулила мужу Дарья еще сына, да родила дочь. В конце великого поста случилось это, на пятой неделе.
Макар, приучив себя к мысли, что родится сын, до того уверовал в это, что был прямо-таки обескуражен появлением на свет дочери. И на Дарью сердился и на дочь, будто они действительно в чем-то повинны были, и крестить новорожденную не торопился.
В первые дни Дарья не раз пробовала заговорить о крещении ребенка и кумовьями нарекала Тихона с Настасьей, Макар отмалчивался. А в четверг вечером на страстной неделе, прибрав на ночь скотину и едва переступив порог избы, Макар услышал негодующие слова жены:
— Эт чего ж ты творишь-то, тятя родной? — спросила Дарья, выскакивая из-за печи с мокрой тряпкой в руках.
— Да чего я такое натворил? — попятился Макар к двери, вешая на гвоздь шапку.
— А до каких пор твоей родной дочери в нехристях быть? Кутенок она, что ль, у тебя? Ни назвать, ни позвать. Зинка вон уж сама Дуняшкой ее окрестила, заместо попа.
— Во-он ты чего, — протянул Макар, успокоившись. — Дык ведь Пеструха-то вот вот отелится…
— Тебе, знать, корова дороже девки.
— Дороже и есть, — усмехнулся Макар, повесив старую шубенку и проходя к столу. — Корову тебе даром кто даст?.. То-то вот и есть. А девку берешь, дык за ей глухой воз с приданым еще привезут. Кто ж дороже-то? А у нас их, девок-то, — две. Вот и готовь два глухих воза.
— Ну, ты, Макар, кажись, умом рехнулся. От веку ведь эдак ведется. Чего ж мы с тобой переменим, что ль, это? Дурь-то из головы повытряхни да завтра с Настасьей езжайте. Тихон-то небось не поедет — в кузне у его дел невпроворот. Весна ведь. А уж я дома останусь и за хозяйством догляжу. Сичас я к ей добегу.
— Ну ладноть, — уклончиво ответил Макар, — квас воды ядренее, утро вечера мудренее. Будь по-твоему: согласится Настасья — поеду.
Утром собрались в Бродовскую не рано — долго Настасью ждали. А та, поздороваться не успев, с ходу возвестила:
— Новость-то не слыхали?
— Чего еще? — с тревогой спросила Дарья, завертывая на столе новорожденную и готовя ее в дорогу.
— Васька-то наш письмо прислал. Летом либо к осени домой прийтить сулится.
— Да ну! — повеселела Дарья. — Вот видишь, Макар, невеста для его понадобится первым делом, а не корова все-таки.
Макар хмыкнул в ответ загадочно и заторопился во двор, поскольку там давно стоял запряженный конь. Выехали чуть не перед самым обедом, и всю дорогу Макар поторапливал Рыжку.
Священника в церкви не оказалось, поскольку службы там не было. Дом поповский недалеко. Потому Макар, оставив Настасью с ребенком у подводы, отправился позвать отца Василия.
Принаряженный по такому случаю — в картузе, сатиновой рубахе, в пиджаке нараспашку и в добрых сапогах — Макар важно вышагивал по малоезженой непыльной дороге, наслаждаясь вешним теплом и стоголосой музыкой птичьих хоров, доносившихся из кладбищенской рощи, готовой вот-вот зашуметь листьями.
К вере, к церковным обычаям не был Макар пристрастен. В голове его больше сомнений гнездилось, чем простодушного верования. Однако всякий раз, когда он оказывался возле церкви либо под ее сводами, охватывало его какое-то торжественное, щемящее чувство, доходившее до умиления перед благостью убранства, перед величием храма. Сегодня ощущение это усиливалось, возможно, еще потому, что подходила к концу седьмая, последняя, страстная неделя великого поста. Надоели уж квасок да редечка, селедка да щи пустые: скоромное употреблять нельзя, особенно в эти последние дни. Грех непрощеный!
Поднявшись на крыльцо и миновав темные сени, Макар попал в светлую просторную кухню, отгороженную от коридора легкой переборкой, и остолбенел. Поздороваться даже забыл. За большим, накрытым белой скатертью столом восседал отец Василий. Роскошная раздвоенная борода почти целиком прикрывала белую салфетку на груди. На столе стоял небольшой графинчик, уже ополовиненный, рядом с ним — вместительная рюмка. А под самой бородой — сковорода с решето. Отец Василий аппетитно уминал за обе щеки жареную колбасу с глазуньей, нимало не смущаясь вошедшего некстати мужика.
Долго, видать, Макар торчал в дверях этаким истуканом, не находя слов. А отец Василий, не спеша пережевав большой кусок колбасы и тронув крахмальной салфеткой губы, спросил недовольно:
— Ну, чего уставился, раб божий? Али язык проглотил?
— Да как же можно-то, батюшка? Ведь пост великий! Страшна́я пятница сёдни! Как же ты бога-то не устрашился да уста свои оскверняешь скоромным? Да еще с водочкой! — Макара страх суеверный обуял. — Грех-то какой, ба-атюшка!
— В водочке, как известно, никакой скоромности нету. Хлебная она, — степенно разъяснил отец Василий, пряча в усах и бороде ядовитую ухмылку. — А Христос-то сказал: входящее в уста не оскверняет человека, а оскверняет исходящее из уст его.
Макар окончательно в тупик врезался.
— Эт как же? — ухватился он за свой пшеничный ус. — Выходит, я больше согрешил, коли сказал тебе о грехе твоем: ведь это из уст моих вышло?