3
Через час, когда все было кончено и он — уже без ватника, с чистой повязкой на голове — сидел на пункте связи, адъютант доложил, что немецкий генерал хочет сказать несколько слов. Он молча поднялся, но ответить не успел, потому что Ларцев, посмотрев на него, буркнул:
— Пусть войдет. — А когда адъютант вышел, добавил тихо: — Война кончилась, между прочим. Четырнадцать часов назад.
Вошел немецкий генерал — еще нестарый, сутулый, длиннорукий человек со смертельно усталым, безжизненным лицом. Рука его была на перевязи, и поздоровался он молчаливым кивком. Не ожидая вопросов, начал говорить: сухо, почти без интонаций. Невозмутимый переводчик еле успевал переводить.
— Он — не нацист, он — кадровый офицер. Вермахт. Он никогда не был поклонником Гитлера. Он понимает, что это обстоятельство никоим образом не может облегчить его участь, и готов ехать в Сибирь. У него одна проблема, которую он рискует изложить, зная о благородстве русского командования. В этот радостный для всех день окончания войны он просит сообщить его семье, которая проживает в Кёльне…
— Вот почему он так на запад рвался! — негромко сказал полковник.
— Он надеется, что советское командование не откажет ему.
— Есть в немецком языке слово «подлец»? — вдруг звонко перебил генерал. — Есть?
— Так точно, товарищ генерал, — несколько смешался переводчик.
— Ну так скажите ему от моего имени, что он — подлец. Подлец и убийца.
Переводчик громко и ясно, стараясь передать интонацию генерала, перевел фразу. Немец медленно поднял голову, его землистое лицо порозовело.
— Увести! — коротко бросил генерал и отвернулся.
Немец сказал что-то еще, но переводчик не стал переводить, и пленный, ссутулившись больше прежнего, медленно вышел, шаркая усталыми ногами…
Вечером, когда подтянулись тылы, а расторопные старшины натащили вина и водки, корпус праздновал Победу. Разноголосые песни неслись по всему расположению, и, хотя генерал категорически запретил стрельбу, кое-где вдруг раздавались очереди, и тихое небо распарывали стремительные всполохи трассирующих пуль. На выстрелы немедленно устремлялся трезвый, а потому особенно беспощадный патруль, виновника тут же обезоруживали и направляли в глухой подвал под развалинами усадьбы. Впрочем, это никого не огорчало.
Младший лейтенант сам напросился в патруль. Все равно знакомых у него в корпусе не было, а перспектива бесцельно шататься среди празднующих людей была куда горше суровых обязанностей начальника патрульной команды. И младший лейтенант исполнял эти обязанности ревностно и строго. А дел было много, потому что праздновали все, кроме дежурного батальона, медсанбата да похоронной команды, в последний раз исполняющей свою невеселую работу. Командир ее — прихрамывающий пожилой старшина — укоризненно посматривал на ликующих танкистов и вздыхал:
— Тризна…
Разведчики праздновали вместе с бригадой Колымасова не только потому, что давно дружили с нею и с ее всегда вежливым командиром, но и потому, что последний бой им пришлось вести вместе и общей была не только радость, но и печаль. Здесь не было шума и веселья: празднество было сдержанным, тосты — скупыми, а песни — печальными. И танкисты и разведчики никак не могли забыть своих Юрок, Володек, Васек и Игорьков, сгоревших, убитых или искалеченных уже после войны, что представлялось особенно нелепым и несправедливым.
Группа офицеров расположилась прямо на земле, раскинув пару огромных танковых брезентов. Бутылки с водкой и спиртом, бочонок местного вина и американские консервы вперемежку с трофейными галетами стояли в центре, а офицеры — в большинстве своем еще молодые, потому что и сам род войск был еще молодым, — либо лежали, либо сидели по краям, скинув сапоги. Не было шуток, не было обычного балагурства, хотя выпито было достаточно, да и праздновали не что-нибудъ, а День Победы.
— Гришку по-глупому сожгли, — негромко говорил низенький крепыш капитан, сидевший рядом с задумчивым Колымасовым. — Я крикнул ему, что слева в кустах шевеление какое-то: может, фаустник, а он то ли не понял, то ли…
— А бывает так, что по-умному жгут? — спросил белоголовый молодой лейтенант и сам же ответил: — Жгут всегда по-глупому, всегда нескладно как-то, вот что я вам скажу.
— Гришка знал, что мир подписан, — не слушая, продолжал капитан. — Знал — вот ведь что обидно!.. Дерни он тогда чуть правее.
— Правее, левее — один черт, — сказал Колымасов и налил себе водки. — Ну, не Гришку бы сожгли, а тебя или меня, но ведь непременно бы сожгли: ППП.
— Что — ППП? — спросил лейтенант. — Пушка, что ли, какая?
— ППП — процент предполагаемых потерь. Ты еще с механиком в шахматы играешь, а ППП уже подсчитан.
— Процент…— вздохнул капитан. — Давай, Колымасов, за них и выпьем, будь этот процент трижды неладен.
Они выпили, а лейтенант сказал весело:
— А я знал, что меня сегодня не тронет. Верите, товарищ майор? Точно знал!
— Верю, — сказал Колымасов. — Лет до тридцати человек всегда в это верит, потому-то в разведку только молодых и отбирают. А с тридцати человек не только верить — думать начинает. Стихийно диалектику познавать… Скажи, Юра, чтоб ребята фары включили: не видно ни черта.
Лейтенант поспешно поставил кружку и босиком, как сидел, побежал к танкам. Вспыхнули два луча, перекрестие упало на брезент.
— Храбро живете, — негромко сказал кто-то по ту сторону лучей. — А ну как налет?
В освещенный круг вступил маленький капитан-разведчик. Правая рука его была на перевязи.
— Садитесь, капитан, — вежливо сказал Колымасов. — Место разведке, ребята.
Танкисты подвинулись. Капитан и сопровождавший его рыжеватый Федор Гонтарь сели на брезент. Колымасов налил им водки.
— Отпустили, значит, вас ради такого дня?
— Сбежал, — улыбнулся капитан. — Спасибо, Федор помог. Ну, танкисты, за победу. И за то, что живыми остались.
Все молча, торжественно выпили. Капитан поставил кружку, полез за пазуху неизменного ватника и вытащил помятый журнал.
— Разведчики мои в немецкой машине нашли. — Он протянул журнал Колымасову. — Кажется, по вашей части.
— «Вопросы археологии?» — удивился Колымасов.
Странно улыбаясь, он смотрел на журнал, разглаживал помятую обложку, любовно, по буквам вчитывался в каждое слово. Руки его чуть вздрагивали, а глаза стали добрыми и печальными.
— А где же мои разведчики? — негромко, чтобы не мешать Колымасову, спросил маленький капитан.
— Там, за танками, — пояснил лейтенант. — Мы их к себе приглашали, да они, видно, застеснялись…
— Девочек у вас нет, потому и застеснялись, — развязно сказал Гонтарь, выковыривая финским ножом консервированную колбасу. — Что это вы, танкисты, насчет слабого пола не сообразили? В монахи записались, что ли?
— Слабый пол во вторую бригаду подался, — сказал капитан-танкист. — Там старший лейтенант Огурцов под гитару хорошо поет, аккордеонист имеется. А у нас теперь тихо. От нашей музыки один баян остался, а баянист вместе с экипажем на тот свет перекочевал.
— Женька-то, оказывается, уже кандидатом стал! — удивленно воскликнул Колымасов, просматривая журнал. — Кандидат исторических наук Евгений Фадеев. На одном курсе учились, и — на тебе! — уже кандидат.
— Ничего, Колымасов, ваше от вас не уйдет, — сказал маленький капитан. — Как вернетесь в гражданку да звякнете орденами, так вам не то что кандидата — академика сразу дадут!
— Звякнешь…— вздохнул Колымасов. — Наши ордена для археологии лет этак через пятьсот в цене будут, не раньше. — Он полистал журнал. — А пометочки на полях — немецкие! Видно, тоже археолог в руках держал…
Гонтарь доел консервы, спрятал нож и неслышно поднялся с брезента.
— Куда, Федор? — спросил капитан, не оглядываясь.
— Да так. — Федор деланно зевнул. — Ребят навещу. Вы тут будете?
— Пока тут.
— Я скоро вернусь, — сказал Федор и исчез в темноте.
Он обогнул танки и обошел стороной разведчиков и танкистов, точно так же сидевших на брезенте вокруг пайковой закуски и праздничной выпивки. Он сразу пошел на шумные выкрики и звуки аккордеона: там слышались женские голоса.
Женщин в корпусе было немного: санитарки, связистки, переводчицы. Всех звали по именам, и только непосредственно начальники по долгу службы именовали их торжественно и бесцветно: «товарищ лейтенант» или, по крайности, «товарищ такая-то». Для всех прочих они были просто Людами, Анями, Шурочками, и относились к ним со сложной смесью дружеской непринужденности, мужского достоинства и — чуточку — легкомысленного волокитства. Всем давно были известны имена счастливчиков, имевших право на нечто большее, чем дружеский поцелуй, но, уповая на переменчивое воинское счастье, за женщинами всегда ухаживали. И только про одну — про ефрейтора Раечку с корпусной радиостанции — не знали ничего даже самые квалифицированные корпусные кумушки: или она действительно не крутила быстротечных фронтовых романов, или была невероятно хитра.