Но словно в опровержение этих увещеваний Анахак чутким ухом уловил приближение вездехода. Он еще тарахтел далеко, у самой полярной станции. Если он подойдет сюда, моржи испугаются и ни за что не вылезут на берег.
Анахак вскочил на ноги и бросился навстречу вездеходу.
По гальке было трудно бежать: ноги разъезжались, мелкие камешки скользили. Застучало в висках, дыхание стало резким, будто в горло кто-то сунул раскаленный прут. Чтобы остановить вездеход, Анахак замахал руками. Но водитель понял его совсем по-другому и прибавил скорости.
Анахак чуть не плакал.
Он едва не кинулся под гусеницы.
— Там они! Они придут! — произнес он, тяжело дыша. — Моржи…
— На лежбище? — догадался водитель.
— Там, — Анахак кивнул.
— Полярники мне сказали. Они видели даже одного вылезшего. Обещали смотреть за лежбищем и не беспокоить моржей.
Анахак отдышался и сел рядом с шофером, — Давай, — сказал он, — Только потише.
Водитель вырулил на тундровый дерн, чтобы не так грохотали гусеницы.
Вездеход приближался к горам. А там тундровой речной долиной — прямая дорога в поселок.
Анахак, погруженный в свои мысли, взглядом скользил по отцветающей тундре, примечая красные пятна морошки, будто лакированные шляпки грибов. Грибов здесь было множество, и, если бы оставалось время, можно было бы выйти и за каких-нибудь полчаса набрать полный картонный ящик.
Водитель цокал языком, ахал и восклицал:
— Вон, глядите! Ух какой! Нет, надо в выходной выбраться сюда с женой! Такое добро пропадает! А вон — целое семейство.
Тут он не выдержал, затормозил и сорвал прямо у гусениц десяток крепеньких подберезовиков, — Надо же, — сказал он, тронув машину, — Вот уж никогда не думал, что на Чукотке может быть столько грибов! И каких! Ни одного гнилого, ни одного червивого! Видно, червяк ни выдерживает здешнего климата… А подберезовик! Вернее его, конечно, называть надберезовиком…
Это уж верно. Здешние грибы шляпками гордо возвышаются над стелющейся березкой, над листьями, распростертыми на кочках и сухих возвышенностях.
Возле Красивого ручьи выехали на каменистую тундру. Здесь речка проложила себе путь, разрезав скалистый уступ, стеной обрывающийся к потоку. Гладкая каменная стопа была испещрена надписями, сделанными разноцветной масляной краской. Анахак еще помнил ее чистой, а теперь на ней живого места не было. Какая сила тщеславия! Ведь это надо: за много километров притащить сюда банку масляной краски, кисти да еще вскарабкаться на почти отвесную стену! Без альпинистского снаряжения не обойтись. СЕМЕН КОСТРОВ — 1971 год, ВАСИЛИСА ГОЛУБЕВА И АНТОН ГОЛУБЕВ — красовалось на уступе. Видать, Антон держал свою Василису, пока она выводила надпись. Почерк был женский, аккуратный и красивый. В основном были имена, только две-три надписи с каким-то смыслом. На одной — ПРИВЕТ ЧУКОТКЕ, а на другой — ПРОЩАЙ, ЧУКОТКА!
Анахак вспомнил другую надпись, сделанную выбеленными кирпичами у подножия сопки, выходящей к бухте — СЛАВА СОВЕТСКИМ ПОГРАНИЧНИКАМ! Она растянулась на целый километр и видна была издалека, с самолета, заходящего на посадку.
Показался поселок — сначала башенными кранами в порту, а потом на одном из поворотов возникли ряды аккуратных пятиэтажных домов, выгнувшихся дугой по очертанию набережной. Поселок был красив и вблизи и издали. Он заслуженно считался одним из самых благоустроенных на Чукотке.
За нефтехранилищем, в будке с надписью ГАИ, в которой обычно никого не было, стоял человек и размахивал красным флажком.
Водитель встревоженно посмотрел на Анахака.
— Что бы это могло значить?
Милиционер подбежал к вездеходу и крикнул:
— Глуши мотор! Или объезжай выше, к гаражу!
— Что случилось? — спросил Анахак.
— Моржи, товарищ инспектор! — милиционер явно был возбужден. — Прямо у магазина «Снежный».
— Какие моржи? Что ты говоришь? — удивился Анахак.
— Самые натуральные, клыкастые! — весело сказал милиционер, — Секретарь райкома распорядился: не шуметь, машины и вездеходы — в обход!
Анахак выскочил из машины.
Он бежал мимо покосившихся сараев кожевенного завода к продовольственному магазину, туда, где неправдоподобно тихо, молча колыхалась толпа.
Анахак пробивался вперед.
На крохотном кусочке живой земли, оставшейся от глубоководного причала, на гальке, среди всякого мусора — бутылок, консервных банок и пластмассовых флаконов — лежали четыре моржа и не обращали никакого внимания на взбудораженную толпу. Многие из этих людей лет по двадцать пять жили на Чукотке, уже собирались на материк, на пенсию, и вот впервые увидели живых моржей, самых натуральных, а не того, что изображен на этикетке водочной бутылки магаданского винного завода.
— Тише, товарищи, тише, — шепотом передавалось в толпе, — Посмотрели и хватит, дайте другим взглянуть…
Люди отходили, безмолвно и вежливо уступая друг другу возможность взглянуть на доверившихся человеку животных.
Анахак замер, потрясенный увиденным.
Стоял тихий, осенний вечер. Здесь, в бухте, окруженной горами, ветра не было и не было волн на гладкой воде. И все же Анахак вдруг ощутил кончиком языка каплю соленой влаги на щеке, торопливо слизнул ее и сам себе улыбнулся: они пришли!
Установка телефона происходила в учебное время, и мы в классе слышали, как там стучали, что-то прибивали. Аппарат прикрепили к стене нашей столовой Анадырского педагогического училища. На перемене мы с нетерпеливым интересом разглядывали провода, изоляторы, идущие в ряд под самым потолком, и сам аппарат, пока еще безмолвный, с ручкой сбоку и двумя блестящими шляпками звонков на крышке. Монтер, — веселый веснушчатый парень, охотно объяснил нам что к чему, да и мы сами, люди уже образованные, прошедшие еще в семилетке курс элементарной физики, вполне разбирались и в устройстве, и в принципе работы телефона. Правда, второклассником и ходил в Уэлене на радиостанцию, чтобы собственными глазами увидеть, как из районного центра летят телеграфным переводом деньги; у нас в семье ждали плату за зимние перевозки на собаках. Я проторчал под антеннами весь день, намерзся так, что даже разговаривать не мог, но летящих денег так и не увидел. Они каким-то чудом миновали меня, или же мои глаза просто не уследили за ними: словом, когда я пришел домой, телеграфный перевод уже был доставлен почтальоном Рапау, и моя мать собиралась в магазин.
Где-то ближе к обеду у нас был последний урок: рисование. Этот предмет преподавал Самсон Осипович Корышев, маленький худенький старичок в больших роговых очках. На первых занятиях он с увлечением объяснил нам, что такое натюрморт, и поставил на подставку ведро из нашей кухни. Для придания объемности изображения преподаватель научил нас наносить правильно штриховку и другим немудреным хитростям. За несколько уроков мы так наловчились рисовать ведро, что даже у самых бездарных и неспособных к изобразительному искусству, это оббитое, помятое цинковое ведро выходило как живое, если так можно сказать о неодушевленном предмете. Овладев мертвой натурой, приступили к живой. Натурщиком нашим был истопник и каюр Варфоломеи Дьячков, уроженец Анадыря, называвший его по старой привычке Мариинским постом. Варфоломей Дьячков вел свою родословную от первых русских землепроходцев, но наличие в нем туземной крови явно преобладало. На рисунках это почему-то становилось особенно заметным, что явно не нравилось нашему натурщику. Рассматривая работы, он презрительно ухмылялся и замечал: «Ничего-то вы не умеете, не доспели еще до настоящего художества… Одним словом, натюрморда получилась…»
Многие из нас, обделенные талантом художника, особенно любили уроки рисования на свободную тему. Да и сам наш преподаватель явно был склонен к тому, чтобы предоставлять ученикам больше свободы для творчества. Объявив о предоставлении нам свободы для художественной фантазии, Самсон Осипович погружался в сладкую дремоту. Разумеется, в нашем классе были и такие, что любили пофантазировать на белой бумаге. Чаще рисовали покинутые родные селения и стойбища, оленей, собак, по памяти воспроизводили родных и знакомых, изображали сцены охоты, оленьей пастьбы…
Такие же, как я, обращались к испытанному и хорошо освоенному ведру. И поныне и могу изобразить его на бумаге почти что с закрытыми глазами, обозначив умело положенными штрихами его выпуклость, тщательно выписать приклепанные ушки с дужкой, вмятины и другие особенности, делающие изображение не просто воспроизведением какого-то абстрактного ведра, а того, конкретного, которое в настоящее время несло свою предназначенную судьбой службу на кухне.
Обычно те, кто изображал ведро, за верность предмету и реализму получали пятерки.