— Человек замерзает, не видишь, что ли?
Это голоса откуда-то сверху.
— Ревизор в соседнем вагоне... — уступает бабка Наста проход.
«Ага, значит, я уже в детприемнике, — ликует Андрей, — приехал». Ему хочется обнять бабку Насту, но сил хватает только на улыбку. Губы у него расползаются, и он уже не властен сомкнуть их, ну как дурачок на свадьбе-веселье.
— И он еще улыбается. Ах ты пропастина!
Андрей долго оттаивает в вагонном тепле, над ним вьются, гудят осенними мухами людские голоса.
— Распуста все, потачка...
Это которая же из мух заговорила? Та жирная, как куколка, в пуховой шали, и голос у нее идет из брюха.
— Разопсел народ, я вам точно говорю!.. — А это овод. Овод в белых фетровых бурках, и он не горлом говорит, а ногами, бурками.
— От добра не бегут... — А это мушка-старушка гудит. Неужели и она его кусает?
— А у нас вот какой был случай... Да, жизнь-то прожил, а на старости сбесился. Свел со двора корову и сошел сам... За триста километров известие пришло, в больницу лег. Вот и судите, рядите...
— К полюбовнице, поди, бросился, — бубнит куколка, вертит брюхом.
«Да это же люди, — доходит наконец до Андрея, — это они обо мне говорят».
— Не, милая, за триста километров ушел. А отродясь нигде дальше села не был. И детей осьмеро без жены поднимал. А чего бзыкнул, и не поймешь. Старый да малый — к ним не достучишься. А свет дурнеть начал, дурнеть.
— Ну, вот мерзотник наш и очухался. — Это проводница, бабка Наста, голос подала. И впрямь бабка Наста, даже с ключами. И бушлатик на ней так же по-домашнему сидит, хотя форменный, синий, с белыми металлическими пуговицами. Но глаза — ее, и морщины на лице — ее, во всю щеку такие удобные дорожки для слез. И платочек старушечий клетчатый.
— Куда тебя только нечистик несет? Куда едешь?
— Мне недалеко. Я на следующей сойду.
— Не скажешь правду — не сойдешь. В милицию сдам. Сейчас же на станцию сообщу.
— Мать у тебя есть? — спросила мушка-старушка.
— Померла мать, — не соврал Андрей и от этой своей правды, тепла и страха, что проводница и в самом деле может вызвать к поезду милицию, заплакал.
— На вот, поешь, — достала мушка-старушка из стоящей у ее ног клеенчатой, потрепанной до потери цвета сумки яички и домашние коржики. — Я в дорогу напаковала себе, а на людях поесть не могу. Стыжусь, не лезет кусок в горло на людях, и все. А ты ешь, ешь, ты молодой...
— Ешь, ешь, а милицию все равно вызову. Сейчас вот только ревизору сообщу.
— Ну, уж сразу и ревизор и милиция, — подал голос до того молчавший один из парней, который затащил Андрея в вагон. Бабка Наста взъярилась, будто ждала этих слов.
— А вона как без чемодана тебя оставят, что ты мне запоешь? Опять же мне неприятности. Я эту публику насквозь вижу. Ты их пожалеешь, тебе же хуже. Развелось их нынче видимо-невидимо... — Ворча, проводница ушла из купе.
Андрей затосковал. Уж лучше бы замерзнуть, чем у самой цели попасть в милицию. И подняться, перейти в другой вагон на глазах у всех этих людей невозможно. Бурки и куколки уже стерегли его.
— Ешь, ешь, — опять заговорил спасавший его с подножки, — к себе, в служебный ушла.
— Молодой человек, не потворствуйте, — и в самом деле возмутились бурки. Возмутились до того, что притопнули, и в воздухе поплыли белые облачка не то мела, не то зубного порошка.
— Тот, который украсть хочет, уже в вагоне, а это ж дитё, с мороза. А тот уже и украл, поди.
— Как украл? — всполошилась куколка. — А ну, поднимитесь с сиденья!
Мушка-старушка вскочила. Бодро поднялись и бурки, снова испустив белые облачка. Парень остался сидеть.
— Особое приглашение требуется или ты тоже из тех?
— Из тех, — сказал парень и нехотя встал.
Куколка приподняла сиденье, опустилась на корточки, оглянувшись на Андрея, проверила сложенные там чемоданы и удовлетворенно угнездилась на прежнем месте у окна.
Розовым свечением еще невидимых огней наплывала станция. Андрей врастал в стук колес на стрелочных переводах и старался не упустить ни единого звука, ни единого шороха в вагоне. «Все равно живым не дамся, — обреченно размышлял про себя. — Как бы там ни было, уйду». Но стронуться с места не решался, боясь, как бы в него не вцепились бурки с куколкой.
Но вот уже и станция, песенный напев колес приглох. Он поднялся и нерешительно направился к выходу.
— Коржики, — протянула бабка.
«Дались тебе эти коржики», — чертыхнулся Андрей и почти выбежал из купе. Никто его и не думал задерживать. Но проводница уже стояла в тамбуре, прикрыв собою дверь. «Пойду напролом», — решил Андрей, высматривая на перроне красные фуражки линейной милиции. Но милиции не было. Проводница открыла дверь, и железная пластина с лязгом ударила по выкрашенной стенке вагона. Андрей взял разгон, надеясь прошмыгнуть под локтем у проводницы. Но та очень ловко, почти профессионально зажала его голову под мышкой.
— Куда раньше меня!
Он не смог разобраться в интонациях ее голоса, но рассмотрел, что милиционера на перроне ни одного нет. И все-таки Андрей еще не верил в удачу и не поспешил за проводницей на перрон, затаился в глуби тамбура.
— Ну, чего, гнедой, никак задремал? — позвала его проводница. «Влип», — стукнуло и обмерло сердце Андрея.
— Кому это ты там, Борисовна? — осведомился мужской голос.
— Да внук тут у меня, — знакомо ворчливо отозвалась проводница. — Ну, выходи, кому говорю, выходи, дальше не повезу, дорога в убыток.
Андрей прыгнул на перрон и без оглядки понесся прочь от вагона. Отбежав метров пятьдесят, остановился и оглянулся. Перрон был пуст, никто на этой станции, кроме него, и не сошел. И проводники попрятались в вагоны. И лишь там, откуда он только что принял старт, мотался из стороны в сторону красный фонарь. Андрей тоже помахал ему рукой и подался к детприемнику.
Дорога была ему знакома, хотя он шел по ней лишь однажды, и то вечером. Но и сейчас был вечер, и все оставалось таким же, как и тогда, пожалуй, чуть не таким. Повеселела дорога, повеселели хмурые столбы и ограды, и заборы повеселели. И снег, наверное, освежился с тех пор. Все поддабривался, подлизывался к нему, терся, мурлыкал, мурло, под ногами.
А сам Андрей хотя и радовался, но и трусил одновременно изрядно. А ну как не примут его в детприемнике, дадут от ворот поворот? С одной стороны, вроде бы не должны, а с другой — кто их разберет, что у них там на уме. Больно он им сдался, самотеком ведь прет, а в детприемнике принимают только с милиционером. Может быть, оно и к лучшему, конечно, было сдаться милиции?
Андрей тут же восстал против такой мысли: еще чего не хватало, с милицией он всегда успеет. Наличие запасного варианта придало ему уверенности и легкости. Вообще непонятная легкость пришла к нему, как только он оторвался от станции. Сомнения словно бы вымерзли на том последнем перегоне, что он ехал на подножке. И сейчас он уже шел к детприемнику другим человеком.
Во-первых, ему все время чудилось, что он идет домой. Немножко загулялся на улице и теперь возвращается. Отсюда и невольное ощущение вины, и немного страха. Но дом есть дом, а домой обязательно надо возвратиться. Не без того, поругают, конечно, но ведь за дело. Приятно, когда ругают за дело, когда есть кому строжиться на тебя.
А во-вторых, ему казалось, что он за последнее время подрос. Подрос, и все тут. Рос, когда его за шкирку выволакивал из класса математик, тянулся вверх, когда бродил по незнакомому и такому знакомому базару, раздавался в плечах, когда ехал в теплушке с солдатами и ел их солдатский борщ, рос неизвестно отчего, когда голодал и мерз. И вот сейчас его телу сделалось тесновато в прежней одежде, и стежечка, петлявшая по оврагу, вроде бы сузилась, и сами овраги, их крутые склоны как бы присели, и дорога до детприемника укоротилась. Вот он уже перед ним, детприемник. Слева церковь, справа тюрьма. Он дома.
И Андрей властно и требовательно забарабанил в двери. Распахивайтесь, двери, принимайте сына. Он прошел тысячи дорог, он устал в дорогах, готовьте ему чистую постель. Здравствуй, Кастрюк... Здравствуй, Тамара... Здравствуй, Тамара...
И выбежала навстречу Тамара. Выбежала в общую комнату, хотя и ворчала бабка Наста, сердито отворачивалась, пинала попадавшие под ноги ботинки.
А он ничего, ничего не мог сказать Тамаре. Выложил в ее белые сонные руки два кусочка сахара-рафинада, замызганные и темные от дороги и нечистых карманов, две потемневшие конфетки-барбариски в фантиках и... отошел в сторону. Хорошо, что лампочка была маломощной и желто светила на него.
— Спать! — тут же погнала бабка Наста Тамару. И лицо Тамары, когда она повернулась к свету, было не смуглым, а желтым, а своего лица он не видел.
— Спать! — приказала бабка Наста и Андрею.
— Куда мне?