Общая беседа возобновилась, потекла своим чередом. А в других комнатах продолжалось свадебное веселье. Опять бурно заиграли на рояле. Грянула любимая песня невесты — «Акъяр»…
…А вот и последний штрих.
Абузар Гиреевич просматривал утренние газеты. В глаза ему бросилась небольшая заметка. В ней сообщалось, что видный ученый, известный в Казани хирург Фазылджан Джангирович Янгура, как истинный ревнитель науки, оставив в городе благоустроенную квартиру, уехал в Сибирь на постоянную работу, решив изучить на месте способы борьбы с некоторыми болезнями, присущими глубинной Сибири.
Профессор не верил своим глазам. Кровь бросилась ему в лицо, он в сердцах отшвырнул газету.
«Какое двуличие! И какое пособничество этому двуличию!»
Впрочем — у него не было времени возмущаться слишком долго. Да и вряд ли Янгура заслуживал в его глазах даже возмущения.
Профессора ждала внизу машина. Надо было ехать в больницу. Еще недавно он предпочитал ходить пешком. Но в последнее время силы начали изменять ему. И все же он не собирается уходить на покой. Он аккуратно посещает больницу, деканат, лекции, научные заседания. Но бывает — нахлынет ужасная слабость, он неделями лежит в постели, никуда не выходит. Домашние стараются беречь его, не тревожить ничем. Взяли было ему путевку в санаторий, но поездку пришлось отложить: авторитетный консилиум пришел к заключению, что лучше ему пока не отлучаться из дому.
Путевка — не большая потеря, можно приобрести другую. Абузара Гиреевича тревожили более серьезные думы. Не откладывая дела в долгий ящик, надо кафедру передать в руки другого, надежного человека. Раньше за подобную мысль он ругал бы себя последними словами, назвал бы дезертиром. А вот сейчас понял: надо посчитаться с неизбежностью. Цепляться за место, когда у тебя уже нет сил для настоящей работы, — значит мешать движению науки. Уйти вовремя— это тоже мужество. На днях Абузар Гиреевич написал письмо ученому совету института: ссылаясь на преклонный возраст и ухудшение здоровья, просил освободить его от руководства кафедрой и оставить только научным консультантом. Руководство кафедрой он просил передать одному из способнейших своих учеников — профессору Фаизову.
Научный совет мединститута удовлетворил его просьбу, оставив почетным членом кафедры и научным консультантом. В тот же день в институте состоялось торжественное собрание в честь профессора. Ему было высказано много теплых слов, свидетельствующих об искренней любви и уважении к нему. А он хоть и старался держаться «молодцом», но был явно, подавлен. А вернувшись домой, не выдержал, заплакал.
В характере его особенных изменений не произошло, недуги свои он считал пустяковыми и только иногда как бы случайно говорил:
— Что-то постарел я… Как-то неожиданно постарел… — В голосе его при этом не было озабоченности, но сердцем он, должно быть, что-то предчувствовал. Случалось — подолгу лежал, молча уставясь в потолок. Или жена него находила говорливость — он вспоминал прошлое. А то вдруг принимался подводить итог своего жизненного пути.
Вот и сегодня Абузар Гиреевич долго лежал один, задумавшись. Молодые на работе, Гульчечек вместе с детским садом уехала на дачу, Фатихаттай хлопочет по своим нескончаемым домашним делам — то на базар, то в магазин. Только неизменная спутница жизни Абузара Гиреевича Мадина-ханум, как всегда, с ним. Сегодня и у нее болит голова, она прилегла на диван в зале.
— Родная, — тихонько окликнул ее Абузар Гиреевич, — ты не спишь?
— Нет. Тебе что-нибудь нужно?
Вытянув руки вперед, чтобы не натолкнуться на мебель, Мадина-ханум приблизилась осторожными шагами к Абузару Гиреевичу, нашла ощупью стул, села.
— Ты часто вспоминаешь нашу молодость? — спрашивал Абузар Гиреевич. — Если б нам сейчас было по двадцать пять, куда б мы поехали? На реку Дёму, да? Или на Чиншу?..
Так они вспоминали далекое свое прошлое. Им никто не мешал. В доме тишина, только у кого-то из соседей играют на пианино. Должно быть, ребенок — повторяет одну и ту же гамму. Через толстые стены звуки доносятся приглушенно и ничуть не беспокоят стариков. День нынче солнечный, но шторы спущены, и в квартире полутемно, лишь кое-где, через щели, пробиваются в комнату золотистые полоски.
Вот вернулась Фатихаттай. Мадина-ханум побрела к ней, а Абузар Гиреевич остался один со своими думами. Устав лежать, встал, походил немного, взглянул на часы: еще только три, — молодые вернутся не раньше, чем через два часа. Теперь Абузар Гиреевич ждет их возвращения с работы нетерпеливо, как ребенок ждет родителей. Вместе с молодыми в притихшую квартиру врывается дыхание большой жизни, а без этого дыхания Абузару Гиреевичу очень тяжело, он не привык лежать вот так, без дела.
Нынче Гульшагида и Мансур вернулись вместе. Сразу прошли к Абузару Гиреевичу, спросили о самочувствии, рассказали о городских новостях.
Самым приятным для Абузара Гиреевича был рассказ Гульшагиды о том, что строители заложили фундамент правого крыла больничного здания.
— А я здесь валяюсь как непроходимый лентяй, — огорченно сетовал Тагиров. — Значит, заложили? В добрый час, в добрый час!.. Как почувствую себя лучше, обязательно схожу посмотрю. До снега и мороза закончить бы кладку стен, а внутреннюю отделку можно провести и зимой. Спасибо, Гульшагида, за хорошую весть!
— В этих хлопотах есть и ваша доля, отец, — сказала Гульшагида. — Вы посмотрели бы сейчас на Алексея Лукича!.. Помолодел лет на двадцать, откуда энергия взялась!
— Большое дело молодит человека, Гульшагида, это — закон. Смотрите, — предупредил он сына и невестку, — не растрачивайте жизнь и силы по мелочам! Нет на свете ничего горше раскаяния в том, что жизнь израсходована на пустяки. Горькая участь Салаха Саматова — предостережение для всех. А ведь его нельзя назвать бездарным.
Тут уместно сделать краткое отступление. Янгура, перед своим отъездом в Сибирь, возможно спасая в первую очередь себя, помог Салаху незаметно исчезнуть из города накануне суда чести. Куда он уехал, где устроился, — никто не знал. Впрочем, никто и не искал его. Он не нужен был людям.
— Мы все вышли из народа и обязаны служить народу до последнего вздоха… — продолжал Абузар Гиреевич, обращаясь к сыну и невестке. Он подошел к книжным шкафам: склонив голову набок, полюбовался ими, погладил ладонью отполированное дерево, улыбаясь светлой, одному ему присущей почти детской улыбкой. Затем повернулся к молодым и, подняв правую руку, прочитал еще крепким голосом:
Пойдемте служить народу,
В труде обретать счастье!..
Чьи это слова?
— Тукая! — в один голос ответили Гульшагида и Мансур.
— А мне кажется — не только Тукая. Так говорила в душе вся передовая татарская интеллигенция, — поправил Абузар Гиреевич. — Тукай подслушал это и записал. В годы моей молодости это стихотворение было принято как своего рода манифест.
Абузар Гиреевич помолчал, словно оживляя в памяти воспоминания прошлого. Что-то вспомнив наконец, открыл дверцу шкафа, достал плюшевый кисет и, вертя его в руках, сказал.
— Примерно полвека тому назад — когда я работал в Чишме — у одной бедной женщины я спас от смерти ее ребенка. Она в такой бедности жила, что платье на ней было в сплошных заплатках. Лица ее я как следует так и не рассмотрел: по старинному татарскому обычаю, она всегда разговаривала со мною, прикрыв лицо концом платка. Я видел только ее черные глаза. Эти глаза я помню и сейчас — глаза матери, полные горя и страха. Болезни и знахарки уже свели у нее в могилу троих детей. Заболел последний, четвертый. Она сходила с ума от тревоги за его жизнь. И, невзирая на проклятия всех изуверов и знахарок, нашла в себе силы принести свое дитя ко мне. Глаза ее были бездонный омут. И страх и надежда…
Абузар Гиреевич как-то по-особенному сложил губы и после своего обычного «гм-м-м» продолжил:
— Кто был муж этой несчастной женщины, я не знал, а спросить постеснялся. Я видел только ее, мать… Когда ребенок выздоровел, она не знала, как благодарить меня, что пожелать, и очень горевала, что не может принести подарка. Через неделю она снова явилась. Стоит на пороге, прикрыв лицо кончиком платка. Я спросил: «Неужели опять заболел ребенок?» Нет, ребенок вполне здоров, играет со сверстниками, но все же у нее на душе неспокойно. Оказывается, она дала обет отблагодарить меня. И все время жила в страхе, что не выполнила своего обета, и вот она протянула мне горсть медяков, добытых тяжелым трудом. Когда я не взял медяки, она сильно расстроилась, даже затряслась, — может быть, подумала, что я гнушаюсь слишком жалкой подачкой. Но я решительно объяснил ей, что лечу больных бесплатно, что мне ни копейки не надо. Она в это не поверила.