— Какой запущенный город, — вдруг сказала она. — Куда же смотрите вы, ленинградцы?
Голубев почувствовал досаду. Досада эта была подвижной, похожей на пламя, то вспыхивающее, то угасающее. Она тлела в нем с момента получения телеграммы. Сейчас она переросла в раздражение, даже в злость.
«Фифа чертова, — сказал он себе. — Куда мы смотрим? Я, например, в глубину океанов смотрю неотрывно. — Мысли его, словно давно того ожидали, привычно оказались в лаборатории. — Если бы ты, фифа, знала, как наши аппараты грохочут, как они орут. А нужно тихо. Нету-нету-нету — и тут как тут…»
— Только вынесенный магнитопривод, — сказал Голубев. — Он на сорок процентов погасит шумы. Но нас не хотят слушать традиционалисты. А они везде. Что такое традиционализм — следование посредственным образцам. Даже хорошее, устаревая, становится посредственным. Не стареет только гениальное…
— Вы о чем? — спросила Алла Андреевна, отодвигаясь.
— О Ленинграде. Городской бюджет перераспределен. Кучу куч миллионов, может даже два миллиарда рублей за последние годы из нужд соцкультбыта ушли на заплаты в промышленности.
— О, господи, — сказала Алла Андреевна. — Пошли к вам. Чаю выпьем. — Споткнувшись о развороченный асфальт, она развеселилась — будто тень сошла с бабочки и бабочка стала яркой.
В прихожей их встретил восьмиклассник Бабс. Прихожая была просторной, и Бабс любил здесь что-то свое чинить.
— Познакомьтесь, мой умный сосед Бабс, — сказал Голубев. — А там, в глубине квартиры, обитают его деликатные родители. Я живу тут, на юру, у входной двери. Все сквозняки разбиваются о мою грудь. — Голубев распахнул дверь в свою комнату. Он не запирал ее на ключ, и за это, как он догадывался, суровый Бабс прощал ему сорок грехов. Может быть, и вообще Бабс относился к нему прекрасно и лишь частую смену приятельниц считал чем-то вроде отсутствия у него совести. Понятие «совесть» Бабс ставил на второе место — сразу за демократией. Понятие «честь» влачилось у него в конце списка. Он считал это качество проявлением заносчивости. Последним и самым непонятным для него было классовое сознание.
— Вам звонила ваша приятельница Инга, — сказал бледный Бабс. — Ну, эта, загримированная, которая вчера приходила.
«Ах ты змееныш. Я тебя карбофосом».
— Бабс, ты такой умный. Ответь. Христос пытался обратить Магдалину к богу. Магдалина пыталась обратить Христа к женщине. Может быть, оба они преуспели и именно поэтому Христу пришлось покинуть наши Палестины? Насчет аморальности? А?
Бабс покраснел, напряг лоб в поисках достойной колкости.
Алла Андреевна положила руку ему на плечо и попросила проводить ее в ванну руки помыть и на кухню — поставить чайник.
Никого из приятельниц Голубев на кухню не допускал, они шмыгали у него из дверей входных в дверь комнатную.
Бабсовы родители царили в кухне, большой и светлой, Бабс оккупировал прихожую. Голубев не возражал — черт с ними, — он завладел ванной. Бабсова семья ни полотенец, ни зубных щеток там не держала, а перед семейным помывом дезинфицировала ванную комнату карболкой.
Кофе Голубев варил у себя в комнате на спиртовке.
На кухне уже звучал квартет, это в разговор Аллы Андреевны с Бабсом включились Бабсовы папа с мамой, о которых в писании сказано, как утверждал их дружок профессор Гриднев, что количество интеллигентов есть величина постоянная, от количества населения не зависящая. Себя Голубев к интеллигенции не причислял, и это было его оружием.
Он уже поставил на стол печенье, конфеты, вино, когда Алла Андреевна принесла из кухни чайник.
— Очень милые у вас соседи. Они вот со мной согласны, что вы, ленинградцы, безобразно относитесь к своему городу. Чудо какой город. Это надо же — так его запустить. Непростительно.
Досада залила глаза Голубеву, как пот. Он вытер их носовым платком. Кашлянул. Ему показалось, что язык хрустит во рту, как ледышка. Он и язык платком вытер.
— Вы фифа, — сказал он. — Да, именно фифа. И каждая такая фифа что-то вякает о Ленинграде и ленинградцах. Ленинградцев в городе, кстати, наверно, процентов двадцать, и все дамы. Остальное население невесть откуда. Я, например, тверской. У нас в институте ни одного мужика, у которого родители были бы ленинградцами, все из Тмутаракани. Да и не в этом дело. А дело в том, что Ленинград не мой. Он наш, понятно вам? — общий, всесоюзный, всемирный. Вот вы сделаете что-нибудь для Ленинграда, напишете, как человек страдающий, поднимете шум? Ни шиша! Потому что вы фифа. И вам не Ленинград жаль, а радостно от возможности кого-то осуждать, кому-то портить вашей лживой правдой настроение и нервы. Потому что фифы всегда такие, и покуда они не переведутся все до единой и их зародыши тоже, мир будет плохо устроен, а Ленинград паршив.
В дверь постучали. Просунулся Бабс. Он принес вазочку с морошковым вареньем, которого Алла Андреевна никогда не ела. Глянув на Голубева, Бабс поставил вазочку на стол и задним ходом откатил в коридор.
Алла Андреевна заплакала.
— Вы правы, — сказала она. — Мне было очень хорошо, и я утратила чувство ответственности и чувство меры. Вы, конечно, правы. Извините. Я пойду. Не провожайте меня. Я знаю дорогу. В метро до станции «Парк Победы». — Она вдруг сделалась деловой и собранной. Глаза ее высохли. Она еще раз сказала: — Простите.
Молча закрыв дверь за Аллой Андреевной, Голубев позвонил Инге.
— Ты один? — спросила Инга. — Приехать?
— Не нужно. Спокойной ночи. Ты тоже фифа со своими теориями. А я дурак.
Минут двадцать Голубев расхаживал по комнате. Он рассуждал: мол, нужно быть примерным идиотом, каким он и является на самом деле, чтобы не видеть, какая это полная мещанка, болонка и пупсик. «Ах, глазки! Ах, ножки! У всех глазки. У всех ножки. Еще и получше есть. У Инги, например». Тут Голубев должен был сознаться себе, что у Аллы Андреевны и ножки и фигура получше Ингиных…
«И вообще, что она такое сказала, чтобы так психовать? Что Ленинград опаршивел? Так действительно опаршивел. И мы, ленинградцы, в этом виноваты. Видите ли, боролись за спасение Байкала — хорошо. С поворотом северных рек — хорошо. А то, что у нас под носом, — не видели. А может быть, видели? Даже я, бабник Голубев, видел. Но чтобы отремонтировать один Михайловский замок, нужен, говорят, бюджет Дзержинского района за три года. А эта фифа…»
Голубев вышел в коридор. Наверно, он поехал бы за Аллой Андреевной в гостиницу, по телефону попросил бы ее спуститься вниз, все бы ей высказал, а потом попросил бы у нее прощения. Но в коридоре околачивался Бабс с булыжными глазами.
— Вы ее ударили, — сказал Бабс. — Вы бессовестный садист. Отдавайте наше варенье, оно не вам предназначалось.
— Захлебнись своим вареньем, — сказал Голубев. Вынес вазочку и, протянув ее Бабсу, спросил: — Бабс, ты серьезно думаешь, что я ее ударил?
— Ну, не ударили. — Бабс опустил глаза. — Но смертельно обидели. Можете варенье съесть, только вазочку не разбейте.
— Подавись своей вазочкой, — сказал Голубев и ушел к себе в комнату.
«Конечно, она мещанка, кокетка, простофиля, но и я хорош. Набросился. Надо быть сдержанным».
Голубев набрал номер ее телефона. Никто не взял трубку.
«Еще не приехала. А может, пошла в буфет. Сосиски ест и глазищами на мужиков зыркает». Голубев представил оранжерейный взгляд Аллы Андреевны, ее улыбку, хрупкую и как бы неприкосновенную. «Да-да. Именно как бы…»
Позвонила Инга.
— Что у тебя стряслось? — спросила она. — Гадаю, за что ты меня фифой назвал? Кто-то, но я никакая не фифа.
— Это только тебе так кажется. Замуж тебе надо.
— Теоретик, — сказала Инга и повесила трубку.
Голубев убрал со стола и залез в постель. Телефон поставил рядом.
— И все-таки жаль, — сказал он.
Ему действительно было жаль Аллу Андреевну, можно даже сказать — жаль до слез. По крайней мере в носу у него щипало.
«И ни к какой чертовой матери жалость не унижает человека. Алексей Максимович любил фразочки запузыривать: „Человек — это звучит гордо“. Человек груб, и злобен, и пуст, как скорлупа, если он не жалеет другого человека. Жалость вырастает из сострадания, из чувства вины, из любви, наконец». На последних словах Голубев поперхнулся. «Ишь, как закручиваю… Мое дело — тишина под водой». Он лег на спину и как бы подключился к акустическому приемнику. В идеале, чтобы не пугать треску, шумы аппарата должны быть в частоте естественных шумов моря. Но каким образом? Впрочем, один чудак, его приятель из дизельщиков, утверждает, что можно плавать совсем неслышно, планируя в подводных течениях. Голубев представил, как беззвучно парит в глубоководном течении аппарат с ихтиологами. Как подходят они к треске, как идут рядом…
Голубев сел на диване, набрал номер Аллы Андреевны.
— Где это вы были? — спросил.