Я смотрю на часы. Там, на материке, наверное, из школы вернулась моя сестренка с полным портфелем двоек. На уроках она пишет стихи или сочиняет музыку, и с математикой у нее нелады.
Мне хорошо в избушке Кергитваль. Здесь мои друзья. Чтобы заехать к ним, я сделал крюк в двести километров. Шеф об этом не узнает, потому что собаки — не самолет, и можно ехать куда хочешь, даже если командировка кончилась. Она кончилась уже месяц назад, но у меня много друзей, и я обещал еще в прошлом году, что приеду. И Витя Гольцев сказал, что надо ехать, раз обещал.
Ему самому ехать не очень хотелось, но поехал он из-за меня. А где-то там, откуда мы приехали, его ждала женщина, и он спешил к ней, хотя Кергитваль и Утоюк ему тоже хотелось бы увидеть.
Он гнал собак терпеливо и молча.
— Ничего, — говорил я ему, — все еще впереди, какие твои годы! Вот будешь ты стариком, начнешь пить, и женщины на твоей лысине будут писать губной помадой «С Новым годом!», добрые такие женщины, толстые и нежные. Брюнетки.
Вити улыбается, он не пьет и не курит. Он замечает, что еще неизвестно, на чьей лысине брюнетки будут ставить автографы.
С Витей мы живем вместе, у нас общее хозяйство, общие книги и собаки, вот только иногда приходит блондинка, командует в доме, приводит в порядок этажерочки-фужерочки, и мы сидим молча, и становится скучно, и, когда она уходит, мы снова все ставим на свои места.
Сейчас Витя помогает Машеньке хозяйничать. И чтобы не пропадало время, натаскивает ее по математике.
— У каюра Утоюка было восемь собак, — говорит он. — Двух он накормил, а одна убежала. Сколько осталось?
— Пять! — лихо отвечает Маша.
Мы все хохочем. Машенька смущается. Потом думает и начинает смеяться вместе с нами.
— Если одна убежала, осталось семь, — ехидно говорит Утоюк, и в глазах его светится торжество. Утоюк включает приемник сильнее, и мы садимся за чай. Старикам кажется, что я здесь, в тундре, с самого дня рождения, так давно они меня знают, и они просят рассказать, где же я был раньше, где мои старики. Я рассказываю о Татарии, а Витя подзаводит Машу, говорят, что мой дед работал Чингисханом.
Жарко. Кергитваль снимает кухлянку, я я не могу не улыбаться. На ней тельняшка. Она берет в руки нож, режет мясо, и Витька оглушительно хохочет, когда Кергитваль засучивает рукава.
— Ты капитан нашего пиратского брига, — говорит он старухе.
— Капитан, капитан, — смеется Утоюк.
Эту тельняшку в прошлом году Витька подарил Утоюку. Осенью в бухте были моржи, но Утоюк простудился и потерял голос. Виктор стал вместо старика кричать, подражая хрюканью моржей, и шесть животных вылезло на берег. Утоюк убил всех. Мы вспоминаем этот случай, а Витя и Утоюк начинают по очереди подражать моржам, соревноваться, у кого получится лучше.
— У него лучше, совсем как морж! — подзуживают старика женщины. Утоюк не обижается, нам весело, нам хорошо. Мы дурачимся до поздней ночи, потом ложимся спать. Витя, старик и я — на полу, на шкурах, а старуха с Машенькой — на лежаке.
Пять ночей мы провели в этой избушке, завтра уезжать. Мы с Утоюком ходили в океан, ставили в лунках сети на нерпу, убили белого медведя — он разорвал шесть песцов в капканах старика. Кергитваль и Машенька починили нам меховую одежду, сшили новые чижи…
Уезжать всегда грустно. Машенька и старики сидят тихие, молчаливые.
И ложимся мы рано: завтра надо вставать с рассветом.
В изголовье у нас керосиновая лампа, Витя читает, старик спит. Машенька делает мне знак рукой. Я встаю, перешагиваю через Виктора, потом старика и иду к лежаку, сажусь на пол, у изголовья женщин. Кергитваль спит, и мы разговариваем шепотом.
— Правда? — спрашивает она.
— Да, — киваю я. — Надо уезжать.
— Правда?
— Да, — киваю я.
Я понимаю ее. Не скоро еще гости будут в этой избушке. Трудно здесь человеку, если он знает хоть немного другую жизнь, жизнь поселка, жить в пятнадцать лет на безлюдном побережье.
Но стариков нельзя оставлять, а Куны приедет неизвестно когда. Я говорю ей, что дал Куны адрес моих родителей и когда он приедет на материк, то остановится у них.
— Хорошо, — говорит она. И молчит.
Я смотрю на Машеньку и чувствую, физически чувствую, какая сейчас ночь. Морозная и безветренная. Луна хороводит со звездами, и звезды, вышедшие из игры, падают туда, за торосы, а торосы в океане отбрасывают длинные тени, и кажется, что если подует ветер, то тени заколышутся и торосы придут в движение. Я боюсь таких ночей, мне всегда тревожно.
Машенька обнимает меня, притягивает и целует в щеку, целует неумело и путанно. Я глажу ее по щеке, на ресницах у нее слезы. Я не знаю, что ей сказать. Витя кашляет, переворачивает страницу и убавляет в лампе фитиль.
Она что-то шепчет мне на ухо, я почти не слышу что, только чувствую, какая сегодня тревожная ночь. Я беру ее косы, сворачиваю их в жгут и кладу ей под щеку. Она тихо смеется.
— У каюра Утоюка было восемь собак, — шепчу я. — Двух он накормил, а одна убежала. Сколько осталось?
— Семь, — серьезно, по-детски вздыхает Машенька. И закрывает глаза.
— Спи. Спокойной ночи. Да?
Провожали нас старик и Кергитваль. Я видел, как Кергитваль тайком сунула в мой рюкзак весь запас костного оленьего мозга, она знала, что это лакомство я люблю. Она стояла на пороге, смешная и трогательная в своей тельняшке, потом прижалась щекой к моему плечу и что-то быстро-быстро говорила по-чукотски и вытирала глаза. Вот так же моя мама будет провожать на вокзале Куны и плакать, как плачут все мамы, когда провожают сыновей, своих или чужих — неважно. Витя обнял старика, и они долго стояли обнявшись и раскачивались.
Когда нарта тронулась, старик крикнул, подражая рыку моржа. Витя остановил собак, сложил руки рупором и тоже ответил, как морж. Кергитваль засмеялась. Что-то сказала старику, махнув рукой. Наверное, что у Вити получается лучше. Потом на крыльцо вышла Машенька. Она прошла немного по нашему следу и долго стояла, раздетая, махая нам рукой.
Я давно заметил, что если в путь провожает женщина, ничего плохого в тундре с тобой не случится.
И каждую весну, и каждую осень над этим местом пролетают гуси.
Белые канадские гуси пролетают над светлой галечной косой, и каждый сбрасывает здесь одно перо.
Тут уже много перьев, но еще мало…
Несколько лет назад здесь упала большая железная птица. Она лежит почти целая. Сломаны только крылья. Бело-красные крылья самолета ледовой разведки.
…Тогда в конце лета он тоже летел на юг. И гуси держали курс к Средиземному морю.
Говорят, летчик, которого знает весь мир, упал в Средиземное море. Но это неправда. Никто не знает, где он упал. И только эта девочка знает.
Каждую весну и каждую осень девочка приходит к бело-красной могиле с цветами.
— Кто летал на нем? — спросил я.
— Разве ты не знаешь? — удивилась она. — Это же…
— Но ведь он упал в Средиземное море, еще тогда, в сорок четвертом!
— Нет, нет! Ты ничего не знаешь! Смотри, здесь все цело, как у него дома… и приборы… и кабина… самолет ждет его. Посмотри, отсюда хорошо видны небо и земля… ты ведь знаешь, что такое небо? Что такое земля? Ведь ты летчик… ты хороший летчик?
— Да, — сказал я, — хороший.
— Но ведь ты упал в прошлом году?
— Да, упал.
— А теперь летаешь? — спросила девочка.
— Да, летаю…
— И он тоже улетит… Ведь если ты мог, почему же не может он?
— Не знаю, — сказал я, — мне проще, я вернусь…
— Он тоже вернется. Раньше же он возвращался?
— Он всегда возвращался, — сказал я. — Он всегда возвращался куда-нибудь, где его ждали… где без него было почти так же, как и с ним.
— Он умел возвращаться, — решила девочка.
— Да. Он умел летать и всегда возвращаться, когда его ждут.
— Значит, у него было много друзей. Я тоже буду его ждать, — сказала девочка.
— Все люди… все хорошие люди были его друзьями. И даже те, кого он не знал.
— С друзьями хорошо, — сказала девочка, — спокойно…
— Он всегда возвращался к друзьям, и к женщине, с которой ему было хорошо.
— Он их любил?
— Да. Он любил их и поэтому часто от них улетал.
— Разве это надо? — спросила девочка.
— Да. Ведь о том, что ты любишь землю, узнаешь в небе, а о том, что не можешь без неба, узнаешь на земле.
— А море? — спросила она.
— Море как небо… На земле всегда ждут тех, кто в небе, кто в море.
— …и кто в тундре, — сказала девочка.
— Да.
— А завтра я и тебя буду ждать, ладно?
— Но я не прилечу завтра.
— Ну и что? Ты прилетай когда-нибудь. А ждать я начну завтра…