Сидит за столом юный хозяин, с завидным аппетитом уминает все, что ему подано, и хата от его присутствия радостью засветилась; только непривычно матери видеть Порфира стриженым. Дома, бывало, так зарастет, что из школы возвращают, посылают в парикмахерскую, а ему, чем туда идти, лучше в плавни махнуть. Потому что другого в парикмахерскую отец ведет, стоит, наблюдает, как стригут, чтобы красиво получилось, а его… Теперь вот гололобый прибился домой, и что-то появилось в нем серьезное, пригореванное, хоть и прикрытое веселой лихостью.
— Ох и бежал! Такой марафон дал! Уже светает, уже можно и передых сделать, а ноги сами бегут! А потом еще на машину с кирпичом подцепился…
— Это, сынок, всегда так: к родному дому ноги человека сами несут… Только как же теперь оно будет… Нет, пойду отпрошу тебя у них, заберу!
— Навряд ли разрешат… Говорят, надо не меньше года пробыть, если уж к ним попал.
— Умолю!
Порфир разглядывал на стене старые фотографии — дедуся, дяди Ивана…
— Мама, а кто мой тато?
Для нее это было как удар. С тех пор как он стал выговаривать слова, ждала этого вопроса. Ждала, и боялась, и знала, что когда-нибудь он все же будет, готовилась к ответу, и все-таки застал ее врасплох, жаром обдало всю.
— Ты никогда не спрашивал об этом, сынок… И не спрашивай никогда. Только знай: хороший он был и не обидел меня ничем, не обманул… — Голос ее налился страстью. — Ты не из обмана! Ты — из правды!
Порфир даже пожалел, что выскочил у него этот вопрос, что причинил маме боль. Опустив голову, скреб ногтем настольную клеенку, разрисованную цветами.
— Ладно, больше не буду спрашивать.
Она почувствовала себя глубоко виноватой перед сыном; и раньше ставила себе в вину, что мальчик полусиротой растет, без отцовской ласки и присмотра. Другие с отцом и в парикмахерскую, и на рыбалку; у кого отец, он и в школу пойдет о сыне справиться, а этот все один да один, сын матери-одиночки! Оксаныч! И даже что непослушный такой, строптивый, неистовый, и за это она брала вину на себя — может, это ей наказание за ту первую любовь с ее шальным месяцем в небе и соловьями, что аж задыхались, аж стонали в вербах над их недозволенной любовью! Говорят ведь: страшнейшая из всех кар — кара детьми. О нет, нет, не кара он и не грех, одно счастье он для нее! Пусть и дикий, и необузданный растет, однако верит она, что будет из него человек, ибо и душа ее, и ее любовь, и ее нрав уже в нем проблескивают.
— Одного я хочу, сынок, чтобы ты хорошим мальчиком рос. Чтобы совесть у тебя чистая была… Чистая, не тюремная! Не слушайся тех, что попусту геройствуют: смотрите, мол, какой я, никого не боюсь, пойду ларек ограблю, с первого встречного часы сниму!.. Нет в преступлении геройства. Есть только стыд и позор, к таким от людей одно презрение… Героями на другой дороге становятся… Трудом человек силен и красив. Вот и на станции у нас все за тебя переживают, хотят, чтобы ты человеком стал, маму свою не срамил… Так я измучилась, сынок, что нервов моих не хватает!
— Больше этого не будет, мама!
Он с искренним раскаяньем взглянул на нее, действительно измученную, исстрадавшуюся; уже и морщин птичьи лапки появились у глаз, и шея худая, жилистая: когда голову мама повернет, большая жила под кожей проступает, как лоза виноградная… и руки мамины возле тех саженцев да песков кучегурных стали старше ее самой. Она же еще молодая, еще к ней сватаются. Из жалости к сыну решила было прошлый год отца ему найти, хоть неродного, из плавней привела, из бригады, заготовляющей камыш для целлюлозного: «Он будет тебе татом, Порфир. Заступаться будет за тебя». А через несколько дней Порфир прибежал к матери на работу расстроенный, лютый: «Выгони его, мама! Зачем ты этого пьянчугу привела? Чуть хату нам не спалил!..» И рассказал, как зашел в хату, а тот примак пьяный спит на диване, сигарета выпала изо рта, и подушка уже тлеет… «Смотреть на него не могу, мама! Выбирай: он или я». И когда встал вопрос, кому отдать предпочтение из них двоих, мать без колебаний выбрала его, сына, — зачем же хлопцу такой батько…
— Виновата я перед тобой, сынок… Не было за тобой присмотра, целыми днями ты один да один. Только ты подумай, что и маме нелегко, сколько работы на ней, все ведь надо. Вот и сегодня: на виноградник беги, об удобрениях позаботься, а потом еще и семинар — по виноградным вредителям…
— А вот интересно: могло бы хлебное дерево вырасти на наших песках?
— Это уже ты должен попробовать, — ответила с улыбкой мать. — Есть где развернуться… Кучегур, не возделанных еще, и на твою долю хватит…
— И попробую!
— То-то и оно. Сам почувствуешь, как это хорошо, когда из твоих рук такое нежненькое вырастает, на глазах зеленеет… Когда ты выходил его! Разве ж давно у нас тут тревогу били: пески надвигаются, засыпают посадки, засекают посевы… Прямо Сахара! Говорили, что станция наша даром хлеб ест… А сегодня! И не само же собой так получилось, что на вчерашних на вечных кучегурах винограды культурные вьются сотни тысяч кустов…
— Я, мамо, только еще немного подрасту и на трактор сяду, плантажные плуги поведу… Механизатор — чем плохо? Жить станем дружно, я жалеть буду вас, поверьте, никому в обиду не дам!..
— Верю, верю, — говорит она с жаром. Когда-нибудь надо же и поверить!
А мальчик продолжает рисовать совсем идиллическую картину:
— Рыбку ловить буду после работы, сома вам в полхаты притащу. И знаете, на какую наживку он пойдет? На подсолнуховые лепестки!
Никто тут о такой наживке и не слыхивал, а сын ее, вишь, придумал, сделал открытие… На лепестковые блесны ловить будет!
— Водяные деды, они почему-то любят подсолнуховый цвет!
Собираясь уходить, мама привычно провела помадой по губам (этого она не забывает), потом вынула из шкафа сюрприз для Порфира:
— Вот я тебе тельняшку новую купила, та уже тесная… и беретик к ней.
Хлопец сразу же натянул на себя новенькую морскую тельняшку, порадовался: чем не юнга? Стриженую голову беретиком прикрыл, замаскировал, никому не видно, что стриженый. И эвакуаторы не узнали бы, если бы где встретились…
— Только ж вы, мамо, никому ни слова, что я тут был… Что я тут есть.
— Какие тайны, — улыбнулась мать. — А спать лег на самом открытом месте, даже с пристани видно.
— Так меня же Рекс стерег! И плавни рядом… Только бы Рекс тявкнул — я сразу бы клубком вниз, в камыши, а там лови ветра в поле. Разве что с вертолета увидели бы…
— Вечером вернусь, тогда мы с тобой все обмозгуем, — сказала мама, уходя. — А пока набирайся духу после похода, — пошутила как-то невесело и с ласковой улыбкой вышла; и вот уже за окном мелькнула ее голова в газовой косынке, нырнула под усыпанные цветом ветви абрикоса.
Где ни окажется Оксана в этот день, ни на минуту не покинет ее беспокойство о сыне, все время в тревоге будет ее душа. Потому что должна вроде бы укрывать его, молчать, как о незаконном. Да, впрочем, не совсем законный он и есть, это она еще тогда почувствовала, когда в учреждении в метрику вписывала и регистраторша будто нарочно стала спрашивать ее об отце. Нужно было отца назвать… И все же, что бы там ни говорили, а она знает одно: из любви он родился! Принесла его на свет от красавца капитана, и не соблазнял он ее, не обманывал, сама воспылала к нему любовью, той первой, ослепляющей… Тогда строилась ГЭС, баржами брали камень в карьерах, а она поблизости с девчатами лес корчевала, вырубала плавни, что должны были под воду уйти. И встретился ей этот капитан, и хоть знала, что он женатый, без оглядки пошла за ним в лунное безлюдье, в чащи колдовские, в плавневые росы-туманы. Из тех плавневых лунных ночей да из страсти молодой и соткалось то, что станет потом жизнью ее сына.
Ой чорна я си, чорна,
Чорнява я циганка…
И хоть не черная и не цыганка, а как вдохновенно пела она тогда эту, впервые услышанную, песню у вечерних костров! Карпатские лесорубы, что завербовались плавни корчевать и с которыми ее капитан подружился, с гор своих эту песню сюда принесли. Готовили дно под затопление, валили вековые, в три обхвата, вербы, после того взялись за камыши, косили их для целлюлозного, а если бы так дальше пошло, то, пожалуй, и паутину бы покосили… Но дальше стройка вошла в берега, лесорубы уехали в свои горы, в тот Рахов поднебесный, брандвахты еще некоторое время стояли, причаленные в плавнях, на якорях, а потом и они поснимались, и капитан со своей баржой был переведен на другую линию, позвала его иная жизнь… Прощаясь, еще не знал он, что сын у него будет здесь расти, в этой Камышанке… Переписываться? А зачем? Сколько случается таких любовей новостроечных, лесозаготовительских — пройдут, прошумят, как ливни весенние, и нет их, только увидишь где-нибудь вечерний костер, напомнит он тебе, как хворост тогда в плавнях жгла да крюками цепляла стволы верб неликвидных, которые и в огне не горели — их мощными тракторами оттаскивали куда-то.