«Не пройду, — подумалось Ожегову. — Обложили по-хозяйски: справа, слева ли, но ни одной щелки».
— Договорим до конца, — прошипел Юрий Иванович, приближаясь к участковому. — Поплачь об моей судьбе. Давай вместе поплачем, а!.. Нету слез? Ага, выплакал их по академикам, страдавшим на северах… А по мне, по народу кто всплакнет? — взвизгнул он, пьяный, решительный и злой. — Когда страдали, как ты говоришь, интеллигенты, я работал гаечным ключом… Они поднимали науку, а я железо таскал на хребте, гаечный ключ примерзал к моим детским ручонкам… Ладно, всем трудно было. Согласен. Но вот пришло их время — вышли из лагерей — они облегчили мой труд? Нет! И правильно, что Он их ссылал — хоть работали на Отечество, а нынче? Они, растолстев, получают ордена, а я, как прежде, когда якобы обезглавили науку и инженерию, работаю тем же гаечным ключом, «монтажкой» разбортовываю и забортовываю колеса-скаты и после чуть ли не вручную их качаю; по-прежнему я ползаю под машиной и собираю сгнившие движки… Теперь-то академики не сидят!.. Где помощь моему труду?.. Вот на чьей крови произрастают ордена и благополучие твоей интеллигенции, которую ты, подлец, всячески защищаешь. Народ бы защитил… Мы ведь до сих пор в бараках живем. Что ваша мощь? Трассы? Парад на Красной площади? И мы видали это, но… все это как будто из другого мира. Ты сам понимаешь, только признаться не хочешь… Нету больше сил терпеть. Что же вы, великие люди, ходите по нам, крошите нас! Неужели наши переломанные кости не втыкаются в ступни вам, не саднят как занозы? Врете! Вам тоже больно!.. Но ради чего терпите? Эвон рожу-то как искривил…
— Юрок, мы его кончим! — бросили сотоварищи. — Мы его сейчас малость покружим и кончим. С палками набежим, как дикари набегали на мамонта… Погнали!..
Ожегов не успел отступить к двери, как вокруг него образовалось плотное кольцо. Выпивохи, взявшись за руки, стали водить хоровод, припевая:
Каравай, каравай,
кого хочешь выбирай…
Это пьяное колесо было неровным, вихляющим, как «восьмерка», но крепко держащим внутри себя растерявшегося капитана. Тот стоял на месте и смотрел… Пьяные рожи, волосы — щетиной… И вправду, не люди, а черти.
Каравай, каравай…
Выбирай, выбирай!..
— Мента выбираем! — орали черти, не разжимая кольца. — Вначале покружим, после схряпаем… Сырьем.
Острые, вытянутые в оскаленности рты напоминали Ожегову рыбьи скелеты.
Милицейского наряда, работавшего здесь весь день, уже не было. Милиция тоже храбра только при дневном свете… Из наряда, скрутившего с особой ловкостью разодравшихся подростков, не вернулся даже тот, с единственной, но больно сверкающей звездочкой на погоне. И только запах бензина напомнил о недавней стоянке «соронка», на котором укатили добрые молодцы.
— Если сейчас подняться против власти, — хрипел Юрий Иванович, — то вам конец. Мы вооружены охотничьими ружьями, у каждого второго — ружье. Так что прошли времена Пугачева, у народа иная готовность к бунту… Будь такая при Емельке, он бы конечно же вскарабкался на престол. Сечешь, ментяра? Мы же почти армия!
Каравай, каравай,
кого хочешь выбирай!..
— Мента выбираем!..
Дикая пляска продолжалась. Хоровод разваливался на глазах. Но только после раскаленного укола в шею — не то палкой ткнули сзади, не то гвоздем — Ожегов опомнился… Ему ничего не оставалось, кроме как броситься назад, к двери, к которой он прижался спиной, рявкнул для острастки и выхватил пистолет…
вопили обезумевшие мужики, наползая на участкового со всех сторон. Юрий Иванович рвал на себе рубаху, вопя громче всех и истеричней, как будто Ожегов причинил ему столько зла, сколько не причинил он доброму десятку из тех, что понимали и горячо поддерживали нахаловского «политика».
Расправа была неизбежной…
Тихон гнал теленка по кромке дороги. На трезвую голову даже пешая дорога была мила. Теперь у него все не так в жизни, как бывало прежде. Он хоть просыпается дома. А были ведь случаи полнейшего отключения: очнется, бывало, и понять не может — где он? Как здесь очутился? А глянет на себя… Боже мой, в одних трусах стоит да в майке, как марафонец, сошедший вдруг с дистанции. А кругом толкутся люди…
С Клавой они познакомились именно после такого случая, когда Тихон, опозорившись перед людьми, целую неделю не выходил из общежития и не пил. Он сидел в красном уголке и смотрел телевизор, а Клава решила: «Ты смотри, мужичок-то какой примерный! Надо с ним познакомиться как-то…» Неделю он страдал за свой проступок, который так и не смог объяснить.
Натрескались они тогда от пуза. В магазин завезли машину яблочного. Они на троих взяли две сетки, а оно, хоть и дешевое, оказалось весьма злым. Пили на берегу Туры, в кустах. Солнце палило так, что мозги оплывали. Там он, наверное, и отключился… А когда очнулся — стоит перед одним из подъездов «Дворянского гнезда», ничего понять не может. Но, слава богу, что хоть сообразил перебраться в детский домик. А к вечеру похолодало, Тихон сидел в одних трусах и дрожал. Детишки качались на качельках, а тех, что подходили к домику, он отгонял, как кур: «Кыш! Кыш!» Он не мог вспомнить, как здесь очутился: может, приходил требовать равноправия? Но почему — в трусах? А, разгоряченные вином и опаленные жгучим солнцем, они, наверное, купались в Туре… Где ж товарищи тогда? Утонули?.. Ничего он так и не вспомнил. Не забрали его, видно, только потому, что охрана находилась внутри «Дворянского гнезда», а вблизи дома милиция не появлялась сроду. По двугривенным и полтинникам, что были зажаты в руке, он сообразил: да, милосердные домохозяйки, очевидно, подавали ему, как блаженному… Только глубоким вечером он решился наконец-то выбраться из этого домика и побежал по тротуару, изображая, чтоб не забрали в милицию, спортсмена-любителя. Тяжко было с перепою бежать, но он бежал, боясь оказаться в вытрезвителе, где бы с него содрали четвертную. Он не имел права на такую роскошь, хотя и скупостью не болел: гулял от рубля и выше. Чего же тогда боялся? Да унижения. Согласен, мол, пью, но зачем так унижать-то человека! В последний раз привезли в вытрезвитель, вывалили из одежды, как свиные ножки из мешка, — хоть холодец вари. А ведь он приседал перед врачихой, доказывая ей, что в меру пьян, что вполне бы смог дойти до дому, но куда там!.. Забросили в одних трусах в камеру, и спать пришлось на решетчатой скамейке среди всякой мрази… Таков он, хозрасчет-то милицейский в действии: о людях ни гугу, только о деньгах думают. После вытрезвителя долго не мог прийти в себя, даже плакал от обиды. Козлячья рожа…
Теленок резвился впереди. Холощеный, он старался боднуть землю: изогнул шею и головой торкался в каждую кочку или взгорок, забрасывая кверху задние ноги. Чуть ли на голове не стоял. Кровь, забродившая в нем, не давала ему покоя. Тихон даже подумал: подлаживать надо бычишку, пока не шибко жарко. В жару-то они очень трудно переносят эту операцию. Трава по кромке лилась густая и сочная, но теленок, привыкший к комбикорму да к сытному пойлу, не очень-то ее жаловал. Так, щипнет, точно гусь, да и дальше понесся… Поля, разбухшие от влаги, казались черноземными, хотя Тихон знал, что здесь не было доброй земли. Вот просушит ладом — и заклубится поле, как пыльная дорога. Разве это земля?.. Но кое-где все-таки работали трактора. Они вязли в топких полях и бороны, засаженные грязью и травой, ползли за ними, тяжелые, как плоты. Казалось, что в полях не боронили, а лес сплавляли.
Теленок сполз с обочины и напился из кювета. Он фыркнул, мотнул головой и, с некоторым удивлением оглядев лужу, точно его обманули — подсунули пустое питье, выбрался на обочину. Тихон потрепал его за ухом, и они пошли дальше.
Конечно, Тихон понимал, что до Районного им не доползти и в три дня, но он надеялся на попутный транспорт: весной, как правило, колхозы и совхозы из-за отсутствия кормов старались избавиться от скотины, очень много выбраковывали… Поэтому со всех концов области к центральному мясокомбинату тащились по разбитой земле скотовозки. Утром он разговаривал с одним шоферюгой, который, увидев на дороге человека с теленком, решил остановиться и перекурить.
— Третий день пилю, — жаловался он. — Дороги нет, а везти надо. И так каждый год — по бездорожью…
Третий день… Тихон еще посмотрел на коров, отупевших от болтания и мотания в кузове, нарощенном на полтора метра. Скелеты, обшарпанные о борта, с невыносимой тоской смотрели на его теленка и бог знает о чем думали в эту минуту.
— Я пойду… Некогда, — соврал Тихон, не в силах больше находиться рядом с измученным скотом. — Может, на обратном пути меня захватишь.