Полковник впервые за все это время вдруг почувствовал свое одиночество здесь, щемящее, тяжкое. Он думал о запутанности и сложности жизни, о смерти и ее неизбежности.
— Да, комэск… — сказал он наконец. — А в ручье пескари, вот, понимаешь, какое дело. Прямо подо льдом плавают…
Потоптался возле могилы. Ему было как-то совестно уходить. Было тоскливо думать, что скоро стемнеет, наступит ночь, зашумят осины, забулькает, замерзая, ручей, а капитан опять останется здесь один.
— Ну ладно, ты, верно, уже обвык, — серьезно и грубо сказал полковник. Он вспомнил, что давеча поскупился на водку, и от этого стало еще тоскливее. — Я еще приду, приеду, капитан, — добавил он. И многозначительно похлопал по карману шинели. Денежная мелочь звякнула о флягу.
Повернулся и, на ходу надевая фуражку, пошел сквозь заросли ольхи к озимому полю. Он не оборачивался, хотя ему опять казалось, что кто-то смотрит в спину, и он отлично понимал, что никто смотреть не может. Сзади оставался только оплывший бугор земли да исковерканный винт истребителя.
Сучья трещали и лопались под сапогами. Эхо шагов гулко и долго шумело в перелесках. Давно скрылась могила Катуна, а чей-то взгляд все холодил кожу под волосами на затылке. И набухшее сердце тяжело ворочалось в груди.
Теперь полковник не замечал ни замерзшей костяники, ни изумрудности озимого клина за березами, ни чистой белизны их стволов.
1962
Повесть о радисте Камушкине
Памяти моего брата Олега Викторовича Базунова
Федор Иванович Камушкин жил на одном из ленинградских каналов, в тех местах, которые никогда не попадают на видовые открытки, где все еще много сырой тишины, запаха грязной воды, где берега каналов не забраны гранитом, а желтеют одуванчиками просто по земляному склону. Старые тополя доживают здесь последние годы, разглядывая свои отражения в неподвижной воде, и стариковски вздрагивают от криков мальчишек, вылавливающих из канала неосторожную кошку.
За дальними крышами видны верхушки кранов на судостроительных верфях; краны бесшумно двигаются среди низких облаков, а вечерами на них загораются красные пронзительные огоньки. Здесь мостовые горбятся морщинистыми булыжниками. Булыжники по ночам вспоминают стук ломовых телег, грубые подковы битюгов, изящный шелест тонких шин извозчичьих пролеток. Днем по булыжникам проносятся к складам и верфям вонючие грузовики, и стены старинных домов дрожат, пугая жильцов, и на штукатурке потолков змеятся трещины.
Во дворах много дров, поленницы обиты жестью и досками. Когда осенью дуют ветры с залива и черная вода выпирает из каналов, дрова всплывают и грудятся в подворотнях, и жильцам есть о чем поспорить, потому что все дрова здорово схожи и сразу с ними не разберешься. В квартирах общие кухни, нет ванн, а все дворники, по твердому убеждению хозяев, наигорчайшие пьяницы. Однако когда та или другая семья получает квартиру в новом районе города — там, где есть теплоцентраль, ванная, мусоропровод и трезвые дворники, — то какая-то взаимная грусть охватывает и старые дома и уезжающих. Горько, как по покойнику, плачут старухи, закрывая лица шерстяными платками; сбычившись, надув губы, стоят мальчишки и смотрят на шкафы, освещенные ярким солнцем. Шкафы на улице выглядят непривычно, кажутся чужими и жалкими. Мальчишкам стыдно перед прохожими за такие шкафы.
— Приходить будешь, Ленька? — спрашивает какой-нибудь Витька.
— А ты думал? — почему-то с вызовом говорит Ленька.
— В мусоропроводах крысы живут, — подумав, говорит Витька.
— Еще чего! — бодрясь из последних сил, говорит Ленька.
Федор Иванович любил старые камни домов, застойность канала, известковые потрескавшиеся плиты тротуаров. Ему нравилось, что старинный Петербург маленьким островком оставался почти в самом центре современного Ленинграда: две остановки до Исаакиевской площади; рядом — мост Лейтенанта Шмидта, пересечение трамвайных путей, яркие афиши новых фильмов, сберкассы, гастрономы, парикмахерские с женскими головками на витринах да и вся сегодняшняя броская и быстрая жизнь.
Федору Ивановичу недавно исполнилось сорок три года, по основной профессии он был инженером-радистом, институт закончил перед самой войной, на фронте был тяжело ранен в голову осколком снаряда; после войны много плавал и летал по свету, испытывая новые радиоустановки на судах и самолетах. Но главной его страстью, начиная с раннего детства, были короткие волны, установление сверхдальних связей на маломощных любительских передатчиках.
Около полуночи засыпает квартира. Темнота и тишина скапливаются в кухне и коридоре, плотно наваливаются на дверь комнаты. За окном, на острове со странным названием Новая Голландия, шумят старые деревья, сонно трепыхаются в их ветвях черные, мрачные галки. На Неве гудят буксиры, с сортировочной морского порта им отвечают маневровые паровозы. Под окнами время от времени раздаются неуверенные шаги подвыпившего гуляки. Дежурная дворничиха клянет всех мужиков мира, потом долго звякает ключами, отпирая ворота; ворота ржаво скрипят, гуляка орет: «Не кочегары мы, не плотники…» Ворота захлопываются, дворничиха остается одна, но долго еще что-то бормочет, ворчит и, наверное, курит. К ней подходит участковый милиционер, стреляет папироску. Они молчат. За сотни ночей они уже все рассказали друг другу.
И наконец наступает глухая ночная тишина.
И тогда комната Федора Ивановича начинает медленно сниматься с якорей. Якоря бесшумно подтягиваются к клюзам окон. Комната выплывает в ночь, ночь журчит под днищем пола. Верхний свет потушен. Все громче делается стук часов. Над самым передатчиком звонко тикают круглые морские часы с красными секторами молчания. Когда минутная стрелка входит в эти сектора, все морские радисты мира выключают передатчики и настраивают приемники на длину волны в шестьсот метров. Затихает эфир. И только те, кто попал в беду, торопливо стучат ключами, несутся в настороженной тишине их позывные, координаты, далекие крики о помощи. Морские часы с секторами молчания хранят для Федора Ивановича московское время. Хронометр в шикарном ящике красного дерева почти бесшумен и кажется очень медлительным. Он хранит время нулевого меридиана — Гринвича.
Комната набирает ход, уже загудели трансформаторы, прогреваются лампы передатчика. Высоко над крышами насторожилась антенна, она нервным щупальцем трогает ночь, купаясь в бесконечном эфире. Кто его знает, что такое эфир. Он заполняет Вселенную, его колебания несут энергию далеких радиостанций — и в то же время он лишен плоти. Никто не знает, что такое эфир.
Антенна парит над спящим городом, едва заметные капли ночной влаги оседают на ней. У антенных вводов нарастает прибой радиоволн, примчавшихся сюда со всех концов планеты. Медленно вращается верньер настройки. Комната выплывает в океан. Огромная и сложная жизнь напоминает о себе дробью морзянки, глухими голосами, треском трамвайных разрядов, дальних гроз, невнятным шорохом космических волн. Солнце взрывается гигантскими протуберанцами, швыряет к Земле биллионы биллионов заряженных частиц, злых и беспощадных, в коротких схватках они мнут, заглушают, искажают земные радиоволны. И только рука радиста может помочь земной волне в этой неравной драке — железная рука и прекрасный слух, и терпение охотника, и талант, который, правда, нужен всюду.
Кто и откуда ответит Федору Ивановичу сегодня? Кто так же, как он, сейчас сидит с наушниками на висках и продирается сквозь невидимые дебри эфира? Его знают в Конакри и Мирном, в Ханое и на острове Врангеля, в бухте Угольной и Дарвине в далекой Австралии, его знают судовые радисты-коротковолновики: когда-то он плавал вместе с ними, и они обязательно зовут его каждую ночь. Зовут с экватора, с Ледовитого океана и от берегов Антарктиды. Сам старина Кренкель из Москвы нет-нет да и войдет с ним в связь, поболтает о погоде, закончит неизменным «73», что на языке радистов мира означает: «Примите наилучшие пожелания!» Бессонные бродяги эфира, они никогда не встречались в жизни, но они узнают друг друга по руке, которая давит на головку ключа, они давно зовут друг друга по именам. Вопрос о здоровье, о погоде, о слышимости: «Прием, олд комрад — старый приятель …»
Когда же, наконец, удастся поймать кого-нибудь с Суматры? Это одно из немногих мест на карте мира, где нет красного флажка. Карта висит над кроватью. Днем Федор Иванович часто смотрит на нее и на ящик с «кюэсельками». «Кюэсельки» — это карточки радистов-коротковолновиков, там их позывные, фамилия, адрес и рисунок по личному вкусу. На обороте отметка о времени связи и слышимости. У Федора Ивановича около семи тысяч «кюэселек». На французских чаще всего изображены женщины в коротких юбочках и расстегнутых лифчиках, американцы любят женщин в одних чулках на длиннющих ногах, но, кроме женщин, на «кюэсельках» еще полным-полно всякой всячины: пингвины, цепи, корабли, льды, шпили, пальмы, орлы, слоны, якоря, города…