Марфинька добилась своего, и друзья условились о встрече. К Марфиньке подходили подруги, что-то спрашивали. Она никого не замечала, все они казались ей на одно лицо, и всем она отвечала одно и то же:
— Девочки, после. Не мешайте. Очень я занятая...
Жора принадлежал только ей и больше никому, она отвечала за него головой. И за свое счастье тоже...
На другой день после погребения Шрайбера Николай и Наташа поехали в Высшее техническое училище, куда были пересланы документы, ходатайство завода и характеристики. На доске объявлений Николай нашел свою фамилию. Он был допущен к экзаменам. В приемной комиссии, как и во всех подобного рода комиссиях, царила напряженная атмосфера. Но сегодня вместо строгой, неприветливой дамы за столом сидела миленькая полногрудая беляночка, завитая под барашка, что в те времена считалось образцом шика.
— Не волнуйтесь, товарищ, — успокоила она приятным голоском, — вы от станка. Это же превосходно! В вечерний! Тем более! Я бы на вашем месте, вместо того чтобы суетиться, пошла в кино...
В коридоре Наташа, которая все умела деликатно угадывать, разговаривала с товарищем из деканата. Моложавый юркий человек в рубашке с твердым воротником, с желтыми залысинами до самого темени, весело щебетал с понравившейся ему девушкой. Завидя Николая, он переменил тон, поправил галстук.
— Видите ли, я могу сказать одно: нам нужна жесткая арматура. Рабочая прослойка укрепляет напряженные конструкции.
В профессорской столовке, куда Николай и Наташа случайно забрели, им тоже улыбнулось счастье: не спрашивая продкарточек, им подали манную запеканку, политую клюквенным киселем, бурачно-фасолевый винегрет и две свежие булочки.
В самом хорошем настроении они доехали до Всесвятского. Будущий метрополитен открывался глубокой траншеей. Семьдесят тысяч комсомольцев Москвы дали обещание сделать лучшее в мире метро. Из отвалов вывозили мокрые грунты. Куцые грузовики рычали, как звери. А кругом: избы, пески, картофельные и капустные поля, на дикой земле — лебеда, кошачьи лапки и двухцветные иван-да-марьи.
Расставшись с Наташей, Николай смешался с оживленной толпой студентов, спешивших к общежитиям. Глядя на них, он с чувством какой-то легкой отрады говорил себе, что у него есть теперь свой угол, своя крыша, что ему не нужно никого просить, не нужно унижаться, все идет как надо.
И раньше шло как надо.
Не будь отзывчивого директора и боевого комсомола, ему, возможно, долго пришлось бы ждать своей очереди на жилье. Если бы Семен Семенович Стряпухин не узнал, что Лукерья Панкратьевна тревожится о своих правах, возможно, не так бы скоро выписали наряд на бревна и пиленый лес. Если бы Розалия Самойловна, врач их заводской поликлиники, не обследовала квартиры и не нашла опасности в соседстве с туберкулезной сестрой, дело с отдельным жильем тоже отодвинулось бы. Было много подобных «если бы». Но все они носили побочный характер. Самое главное было в другом: Николай и Наташа старались работать хорошо, и, значит, завод ценил их.
А начало всех начал? Если бы не Жора Квасов, не его письмо, не «о р к а» на конверте... Вчера Жора подошел к нему. Его слова: «Запутался я... А бежать? Ноги немые», встревожили не на шутку. В глазах — тоска и нерешительность. Все это так не похоже было на него. Просьба Марфиньки. Скрытое предупреждение Аделаиды. Сегодня Жора должен к нему прийти. Чего бы Жора ни потребовал, он может надеяться на Николая. Долг платежом красен.
Николай вспомнил, что нужно купить хлеба. Отрывая талон от карточки, приветливая продавщица сказала ему, что ходят слухи об отмене карточек. «Колхозники, пишут, лучше стали работать», — она указала на лежавшую на прилавке газету.
Потом Николай медленно шел по улице. На фоне сумеречного неба поднимались высокие, узкие корпуса студенческого городка. Светились бесчисленные окна. Городок возник словно по щучьему велению. Его заселили за трое суток. Теперь в корпусах, похожих на пчелиные соты, роились тысячи студентов.
Когда Николай добрался, наконец, домой, он встретил у ворот Ожигалова и своего отца. Отец не знал нового адреса. Его привел сюда Ожигалов. Они сидели на вынесенных Лукерьей Панкратьевной табуретках и разговаривали о колхозных делах. Отец, по укоренившемуся в селе обычаю, высказывался перед партийным человеком осторожно, ничего не хулил, больше поддакивал. Во двор он не вошел, чтобы не давать повода Ожигалову, этому, казалось, неплохому человеку, задержаться тут. Кто его знает, как посмотрит на это сын. За последние годы в Степане Бурлакове выработалась характерная черта — подозрительная осторожность.
— Ничего живем, ничего, — в который уже раз повторял он в ответ на настойчивые расспросы, — на бога и на власть не гневаемся. Урожай, правда, плох, рожь в солому пошла, полегла, косами брали, на валки упали дожди, проросла рожь, чисто падалица, щеткой в землю, не отдерешь. А так ничего... Травы много накосили, согрел ее, подсолил. Фунтов сто соли пришлось извести! Зато корм...
Степан подробно рассказал о своей корове.
Ожигалов поддразнивал хворостинкой собачонку, тщетно ожидавшую подачки.
Заметив сына, отец встал, поправил пиджак и подаренную им фуражку — алый верх, белый околыш, Николай обнял отца.
— Не звал, не ждал — сам приехал, — сказал отец, когда закончились объятия и обязательные при первой встрече расспросы.
— Хорошо, папа, спасибо. Проходите. — Николай посторонился, чтобы пропустить гостей. — Сейчас Наташа прибежит. В магазине она. Не знали мы...
— А я у тебя тоже впервые, — сказал Ожигалов. — Помогла тебе наша комса или только мешала?
— Помогли! Спасибо! — отвечал Николай. — Проходите. Табуретки я сам захвачу.
Отец подозрительно следил за Ожигаловым: в его представлении он был одним из разрушителей привычного, устойчивого быта. Партийный секретарь почему-то дважды вслух перечел список жильцов, вывешенный на черной железке под фасадным домовым фонарем, потом долго и весело рассматривал белых петушков, перья которых были перемечены красными и синими чернилами, расплывшимися от дождей. Петушки как петушки, сытые, новой породы, и чего над ними смеяться? Через решетку забора куценького огородика свисали крупные шляпки грызового подсолнуха, тоже помеченные цветными лоскутками.
Ожигалов посмеялся и над подсолнухами, покачал головой.
— В какой цвет своих петушков будешь красить, Колька?
:— Не буду, Ваня. Не думаю заводить петушков.
— А почему? — спросил отец. — И курятина будет, и свежее яйцо. Невелика с ними забота, руки не отсохнут.
Ожигалов перестал смеяться, выковырял из тронутого птицей подсолнуха несколько семечек и, пощелкивая ими, подошел к пристройке обветшавшего дома.
— Она? — спросил Ожигалов.
— Она.
— Что же, знатная штука... — Ожигалов остановился, заложил руки за спину.
Степану очень не понравилась насмешливость этого человека. Но когда сын стал хвалиться и восторгаться пристройкой и ощупывать вкусно пахнувшие смолой, недавно окоренные, законопаченные швами бревна, отец успокоился.
А как не полюбоваться на двери и рамы, окрашенные цинковыми белилами на натуральной олифе! Ступеньки скрипят, как нерасхоженные сапоги. Пол зацвечен искрасна-коричневой охрой. Сам охаживал каждую досточку, каждый шов. Утрами будильник еле-еле дозванивался до его слуха. Даже на заводе ему мерещились окошки, стены, баночки с красками, ящик с гвоздями.
Вот здесь станет кровать, здесь стол, этажерка, а может, буфет. Все вымерено рулеткой до сантиметра.
— Теперь прошу в нашу прежнюю комнату. Переберемся в пристройку, а комнату отдадим.
— Это кому же? — спросил отец.
— Сестре.
— Сестре? — переспросил отец. — Богато дарите.
Николай промолчал.
— Тут много разных тонкостей, — пояснил Ожигалов. — Не будем их обсуждать. Только, Коля, не очень гордись.
— Чем?
— Собственностью.
— А почему бы нет? — строго спросил отец. — Свое есть свое.
— Построил хибару — захочет корову, — миролюбиво сказал Ожигалов.
— Только не корову. — Николай мельком взглянул на отца. — Тетка дает закуту в сарае для козы. Вот и свое молоко будет!
— И пух, — поддержал отец. — Довелось мне в тридцатом ездить в Поворино. Может, слыхали?
— Знаю, воевал и в тамошних местах, — сообщил Ожигалов. — Ну и что там, в Поворине?
— Вокруг Поворина в селах держат коз особых, для пуха. Бабы платки вяжут из пуха — и к поездам. Земля там, как кирпич, ничего не дает, налогами задушили. Платками и кормятся люди. Живая копейка идет с козы.
— Ишь ты, какая, оказывается, коммерция, — Ожигалов улыбнулся, — а я и не знал!
— Знал бы, козу завел, Ваня? — пошутил Николай.
— А что ты думаешь...
— Завел бы козу... — Отец махнул рукой с нескрываемым пренебрежением. — Вывести вы мастаки, а завести?
Старый крестьянин по-прежнему был недоволен этим партийным человеком. Такие советчики и насмешники только и умеют, что дергать вожжами то туда, то сюда. Степану не нравились намеки на вредность с в о е г о. В каждой направляющей бумаге, приходившей в село, в той или иной форме нападали на эту самую в р е д н о с т ь с в о е г о, будто бы способного загубить революцию. Практически Степан Бурлаков никак не мог добраться до смысла этой пагубной в р е д н о с т и. Ежели крестьяне получают продукты для себя со с в о е й коровенки, какая же тут вредность? Крестьянин член государства аль не член? Не стань он к хлебу, кто ему даст? Артель? Когда-нибудь, может, и созреет артель, а ныне вся скотина передохла в артели. Сапожник Михеев, вместо того чтобы самому стать с косой, тачает сапоги, носит на базар и покрикивает. При чем тут коза, петушок или корова? Да неужто корова сможет забодать революцию? Если революция сильная — а она сильная, ее пушками не взяли! — тогда почему ей страшна корова? Или овца? Неужто ее перекукарекает петушок? Если революция настолько ослабела, то все нужно решать по-другому, а не отпиливать рога коровенке.