Старый крестьянин по-прежнему был недоволен этим партийным человеком. Такие советчики и насмешники только и умеют, что дергать вожжами то туда, то сюда. Степану не нравились намеки на вредность с в о е г о. В каждой направляющей бумаге, приходившей в село, в той или иной форме нападали на эту самую в р е д н о с т ь с в о е г о, будто бы способного загубить революцию. Практически Степан Бурлаков никак не мог добраться до смысла этой пагубной в р е д н о с т и. Ежели крестьяне получают продукты для себя со с в о е й коровенки, какая же тут вредность? Крестьянин член государства аль не член? Не стань он к хлебу, кто ему даст? Артель? Когда-нибудь, может, и созреет артель, а ныне вся скотина передохла в артели. Сапожник Михеев, вместо того чтобы самому стать с косой, тачает сапоги, носит на базар и покрикивает. При чем тут коза, петушок или корова? Да неужто корова сможет забодать революцию? Если революция сильная — а она сильная, ее пушками не взяли! — тогда почему ей страшна корова? Или овца? Неужто ее перекукарекает петушок? Если революция настолько ослабела, то все нужно решать по-другому, а не отпиливать рога коровенке.
С такими нудными и темными представлениями и существовал Степан Бурлаков, и никто ни разу ничего не разъяснил ему, неграмотному и заблудшему.
В то время когда колхозный крестьянин и секретарь партийной ячейки вели нескладную и несогласную беседу, Николай Бурлаков, посильно выполняя долг гостеприимства, взял в руки шинель и ушел из дому. Эта шинель перекочевала в руки старьевщика, инвалида первой мировой войны, продувного мужчины, «выручавшего» окраинный люд в критическую минуту. Будучи человеком опытным в определении психологического состояния своих клиентов, инвалид первой мировой войны оценил шинель не столько по ее качеству, сколько по явной нетерпеливости ее владельца. Двадцатка — невелик капитал, но можно купить водки, а к ней ливерной колбасы и азовской тюльки. В последний раз перед бывшим кавалеристом мелькнули петлицы, шикарные отвороты рукавов на темно-синей подкладке, латунные пуговки на разрезе.
Вернувшись с двумя бутылками водки и снедью, Николай застал умилительную картину. Отец, Ожигалов и Лукерья Панкратьевна с азартом резались в «подкидного дурака». Затея Ожигалова удалась на славу: была сломана стена взаимного недоверия и подозрительности. Отец всегда был страстным игроком, да и тетушка разошлась. Ожигалов лукаво подмигнул остановившемуся в дверях Николаю и яростно покрыл подброшенных ему жирных королей такими же засаленными тузами.
— Заходи, Коля, четвертым будешь, — пригласил Ожигалов. — Давайте пара на пару.
— Отлично, — согласился Николай и, сунув на подоконник две бутылки водки и сверток со снедью, присел на кровать. — Пока Наташа придет, поиграем, а потом сообразим по рюмахе.
Отец веером раскинул карты в руке, вздохнул всей грудью.
— Оставим мы их дураками, Колька. У меня шестерка. Наш ход.
Азарт все-таки упал. Игра закончилась вяло. Лукерья Панкратьевна пересчитала карты, собрала колоду и ушла в пристройку готовить ужин.
Отец сказал:
— Любую вещь можно засунуть в бутылку. Гляди, секретарь, вот и спряталась шинелька. Прогуляете вы свое светлое царство. Легко у вас живется.
— Не так легко, как со стороны кажется, — миролюбиво сказал Ожигалов. — Кабы легко...
— Понимаю. Трудности?
— Трудностей немало, — согласился Ожигалов.
— Как начались они с первого залпа «Авроры», так до сей поры и не кончаются. — Отец гнул свое. — На каждом шагу ждите их, этих самых трудностей. А шинель ты зря спустил, Колька.
— Отслужила она свое, папа. Висела музейно, будто кафтан Петра Великого. — Николай показал драповый реглан, дарованный Жорой. — Вот теперь какая штука служить мне будет. Двусторонний немецкий материал, драп. Штука хорошая.
— Теплое сукно. — Отец пощупал реглан негнущимися пальцами. — Больше ничего на зиму?
— Зачем еще?
— Ясно. За скотом не ходить, навоз не возить, — согласился отец. — В трамвае — крыша, на заводе — тоже. Нигде не дует... — И вышел недовольный.
В комнату через открытое окошко летела мошкара, хороводно кружилась вокруг лампочки. На улице бренчала гитара. Незрелые, ломкие голоса пели бытовавшую тогда песенку, занесенную джазом Утесова: «Гоп со смыком».
Закурив, Ожигалов подошел к окну и вслушивался в песенку с выражением не то страдания, не то неловкости.
— Ты что это не в своей тарелке, Ваня? — спросил Николай, предполагая, что виной — отец. — На него не обижайся, ему трудно угодить. Все старики ворчат. В душе-то он все понимает правильно.
Ожигалов повернулся к Николаю, лицо его построжело.
— Хочу попросить тебя, Николай, об одной услуге.
— Пожалуйста...
— Услуга такая. Сегодня у тебя будет Квасов...
— Откуда ты знаешь? — удивился Николай.
— Прибегала ко мне Марфа...
— Понятно.
— Итак, проясни с Жорой всю обстановку. Он хочет тебе открыться. Нас либо стесняется, либо, верней всего, не доверяет. — Ожигалов смял окурок. Лиловый якорек на левой кисти руки, казалось, шевелился. — Учти: если прицепятся со стороны, Жорке не отбелиться.
— Я ничего пока не знаю. У тебя тоже одни намеки, Ваня...
— Надо доискаться истины и помочь. — Ожигалов говорил веско, без обычной усмешки. — Тебе в партию вступать. Зачислим это как первое партийное поручение. Человека надо выручить... — Он поднялся, подал руку.
— Хорошо. — Николай задержал его руку в своей. — А может быть, останешься?
— Прогуливать светлое царство? — Ожигалов натянул кепку на голову. — Кстати... Недавно в «Веревочке» Квасов познакомился с одним гражданином. Напомни: гражданин в косоворотке. Скажи Квасову: неплохой человек. Загадки? Опять-таки Марфа узнала. Она с этим человеком встретилась, он ей свой телефон дал. Вот они и встретились. Хороший и нужный человек. Ну, прощай. Наталье — пламенный привет от всего моего многогранного семейства...
Отец будто только и ждал ухода Ожигалова. Внимательно осмотрев в сопровождении Лукерьи Панкратьевны весь дом и двор, он вернулся в комнату и присел на стул спиной к двери.
— Не знаю, как у тебя на работе, — начал отец, глядя не на сына, а на гирьки ходиков, бросивших на стену резкие подрагивающие тени, — а тут... От чего ушел, к тому и пришел. Только разве труба повыше и дыма поболе. — Он откашлялся, вытер ладонью бороду. — И родня такая же малокультурная, необразованная. А пища... — Старик уныло качнул головой. — Жалко мне вас. Что там купил за шинель, кроме водки? Ливер и тюльку?
— Учиться начну, — сказал Николай, продолжая думать о поручении Ожигалова.
— Поступил уже?
— Поступаю. Выучусь, буду инженером.
— Инженером? — переспросил отец, всматриваясь в сына. — Поблек ты, Коля. Матерь пугать не стану, а не тот стал, кем был. С армии вернулся молодцом. А тут и с лица привял, и...
— В армии жил без забот. Да и здесь пища хорошая, всегда вовремя, ровная...
— Пища? Вот эту «жуй-плюй» пищей называешь? — Отец ткнул пальцем в рыбешку. — Инженер! Помню, когда отводку тянули, заезжал в село инженер, начальник дистанции. Кучер у него. Фаэтон. Длинный пинжак. Фуражка с кокардой. Вечером заехал, а брит. Видать, два раза в сутки брился.
Николай сконфуженно провел по щетине, затянувшей его подбородок и щеки.
— Извини, замотался.
— Я не к тому. — Отец стал добрее и как-то ближе. — Если уж ушел, так ушел! Было бы за что... О селе не думай. Власть правильно сочинила: земля обчая, скот и так далее. Теперь уходить не жалко. Раньше бы за межник свой уцепился, а теперь что Михеев, что Сидоров на земле — разницы нету... Мы с матерью вдвоем остались. Тоже, кроме подпола да коровенки, все чужое...
— Хуже стало в артели?
— Почему хуже? В обчем, не жалко. И не жалей. Начал тут корневиться, держись...
Наконец вернулась Наташа. Она успела навестить сестру, Анну Петровну, привезла от нее кое-какие продукты. Наташа весело и приветливо поздоровалась с отцом. Глаза ее, веселые, искристые, говорили лучше слов. Сближение между чужими людьми, вступившими в родственные отношения, не всегда проходит искренне. Но оно легко давалось Наташе. Она любила людей и верила хорошему в них, не выискивала дурного. Ей и сейчас хотелось сделать приятное мужу и не обидеть его отца. Но, узнав о шинели, она расстроилась: «Зачем, Коля? Я бы все достала сама и без этого...» Ей были дороги воспоминания, связанные с шинелью, первые робкие встречи с Николаем. Какой-то кусочек прошлого откололся вместе с этой шинелью, перекочевал в чужие руки.
Степан Бурлаков наблюдал за невесткой сначала с любопытством, а потом со скрытой нежностью. В памяти воскресла картина метельной столицы, девушка, бросившаяся поддержать старуху; лицо девушки запомнилось ярко, на всю жизнь. Неужто это была Наташа?.. Отец не хотел спрашивать. В конце концов неважно, она или не она. Но именно такая могла это сделать.