Не мог остановиться потому, что видел, как Альбертина дрожащими руками наливает из графина воду в стакан: она решила, что у меня истерика.
На рассвете — в это время обычно уже кончалась ночная «утюжка» и еще не начиналась дневная — я провожал Альбертину. Она уезжала в свой Дом, в городок Пельтов, на освободившееся место «наконец умершей» фрау Гутенкропер.
Я внес в вагон чемоданы и выслушал длинную и довольно толковую инструкцию, как себя вести при всяких могущих возникнуть обстоятельствах. Среди них предусматривалось даже вторжение «этих авантюристов-американцев», неизвестно зачем открытых сравнительно недавно опрометчивым Колумбом. Не было только одной возможности: победы русских.
Обняв меня, Альбертина прошептала мне в самое ухо: «Если бог возьмет меня к себе, обещай прийти ко мне на могилу». — «Живите долго…» — ответил я вполне искренне: мне представлялось, что в Доме фрау Муймер начисто утратит свою искрометность.
Много позже я убедился, что ошибся: старухи из Дома призрения развили бешеную деятельность по снабжению «вервольфов», бушевавших в лесах.
Конрад с удовольствием окинул взглядом ералаш, немедленно воцарившийся в квартире после отъезда Альбертины:
— Отлично. Ненавижу так называемую немецкую аккуратность. Если еще и выпить найдется…
Я стал шуровать в буфете на кухне и нашел полбутылки какой-то наливки.
— По-моему, это собственного изготовления фрау Муймер.
— Сойдет, — решил Конрад. — Слушай, а ведь это добрый знак!
— Что?
— Что старуха сбежала.
Я пожал плечами: сказать бы — «крысы бегут с тонущего корабля», так наша сбежала всего-навсего в Пельтов. И вообще было много других, вполне убедительных знаков близкого конца.
Мы не катились к нему сами собой, как с горки, а скорее прорывались через завалы и рвы ему навстречу. И работали сейчас так дерзко, как будто близкая победа укрывала нас защитной броней.
Но сейчас Конрад выглядел подавленным. Я приписал это его поездке на юг, к отцу.
Он заговорил без моего вопроса: последнее время мы как-то очень сблизились. Пожалуй, это произошло после той ночи, когда я нашел его на разбомбленной автостоянке…
— Не знаешь, сокрушаться или радоваться, что отец лежит в параличе. — Он пояснил: — Будь старик на ногах, непременно всунулся бы в заговор: Клюге, Штюльпнагель — это все его друзья. А Квирнгейма он очень любил. От старика скрывают, что он расстрелян.
Конрад маленькими рюмками, одну за другой, пил наливку. Ее, конечно, было ему на один зуб, но он как-то весь затуманился, и я понял, что было еще что-то гнетущее его, кроме болезни отца, от которого он отдалился много лет назад. И краха заговора, который заваривался далеко от нашей орбиты…
— Ты меня знаешь, — Конрад посмотрел на меня такими глазами, что я поспешил вложить максимум дружелюбия в свой ответ:
— Знаю, Конрад, знаю…
Он пожал мою руку. Все-таки он был немножко по-немецки сентиментален…
— Я порвал с семьей, со своей средой… Но вот я был у отца… Все-таки этим людям свойственно благородство…
— Заговорщикам? Наверное.
— Хотя бы то, что они решились… Они же все при деле были, при почестях, при постах. Но — рискнули!
— Там, вероятно, разные люди были. С разными взглядами на будущее…
— Конечно, — подхватил Конрад. — Фельдмаршал Роммель и Штауффенберг — полюсы. Заговор — это крепко сжатый кулак, а у них получилось одно шевеление пальцами…
«И все-таки не то, не то тебя мучает», — думал я и все больше беспокоился. Может быть, положение Конрада пошатнулось? Может быть, эта поездка открыла ему какую-то опасность для всех нас?
Нам редко выпадала возможность вот так посидеть вместе, а туман за окном, все сгущавшийся, скрывал площадку с кустами смородины и обыденность уютного дворика…
И казалось, что мы где-то в незнакомом месте, в горах, где так бывает часто: внезапно наползает туман, и заволакивает перспективу, и даже проникает в дом, и люди в нем, отгороженные пологом тумана, становятся ближе и могут сказать друг другу то, что никогда раньше не сказали бы.
И Конрад, немного важничая и задаваясь передо мной, рассказал про свой, как он выразился, «очень серьезный роман» с одной дамой. Да, именно дамой, тридцатилетней и очень красивой.
— Нет, она не была первой моей женщиной, — вскользь бросил Конрад, — но до нее я не знал, что такое любовь. И то, что все должно было совершаться в абсолютной тайне, — это тоже играло роль… А у нее, знаешь, было такое обыкновение: смотреть на тебя немного искоса и чуть наклонив голову, — это так чудесно…
Конрад вошел в свои воспоминания, перестал пыжиться, и мне передалось его радостное удивление перед открывшимся ему чувством. Даже неведомая прекрасная дама стала мне понятна, со своим старым мужем, другом отца Конрада, со своей серенькой жизнью, в которой, наверное, любовь юноши пылала, как факел в тумане…
Может быть, все было и не так, как теперь виделось Конраду, но ведь именно такой она осталась в его памяти, а значит, и была такой.
При той способности вникать в чужие судьбы, которую я обрел, мне легко было увидеть Конрада с его дамой в их горькие часы, когда один уходил в неизвестность, в недоступность для нее, и наверняка — без возврата. А другая оставалась в несчастливой безмятежности привычного существования.
И я понял, что, порывая с прошлым, Конрад порвал и самое дорогое.
Так как я не мог особенно развернуться с воспоминаниями такого рода, но была все-таки и у Вальтера Занга какая-то личная жизнь, то я рассказал Конраду об Иоганне. В моем рассказе она мне нравилась больше, чем в действительности, казалась глубже, значительнее, судьба ее — трагичнее, а сам я более удрученным разрывом, чем это было на самом деле.
— Слушай, — вдруг вспомнил Конрад, — а эта толстушка, с которой ты убежал от Кемпинского…
— Лени?
— Я встретил ее на приеме в шведском посольстве. И доложу тебе: она имела вид!
— Достойный?
— В высшей степени. Начнем с того, что ее муж — человек абсолютно всем нужный…
— Еще бы! — Я вспомнил про «забористые альбомы», присылаемые из Парижа.
— Похудела вдвое, и туалет был на ней, без всякого сомнения, парижский. Да, знаешь: она мне сказала, что изучает английский язык…
Я захохотал. Мне захотелось рассказать ему о Лени, но он уже не слушал меня.
Тоска снова затуманила его лицо.
— Вальтер, ты помнишь моего зятя, Олафа? — спросил он, не глядя мне в лицо.
Конечно, я его помнил. Хотя видел только один раз. Той самой ночью.
— Да, конечно. Я очень хорошо его запомнил, Конрад. С ним что-нибудь случилось?
Он как-то странно усмехнулся:
— С ним — нет! Он спокойно выехал в Швецию к моей сестре: она же там с детьми… Вальтер! Это он выдал заговорщиков!..
Я не знал, что сказать. Для Конрада это было, конечно, убийственно… Невозможно было ему, при всей его ненависти к Гогенлоэ, вдолбить в голову, что принадлежность к старому аристократическому роду вовсе не гарантия от человеческой подлости. Он должен был дойти до этого сам.
— Ты не должен принимать это так близко к сердцу! Ты делаешь такое святое дело, твои руки — чистые… — я говорил горячо, сам не зная, чем его утешить…
И вдруг передо мной возникли руки Олафа — странные, чересчур подвижные руки. И «смелая» речь…
— Конрад! А про тебя Олаф ничего не знает?
— Абсолютно ничего, — ответил он устало. — Ты, по-моему, понял тогда: Олаф считает, что я уехал из дому, чтобы на свободе беситься с такими же «золотыми мальчиками», как я. Отец тоже так считает, но думает, что со временем я образумлюсь. А сейчас его главная забота — отбить мне еще одну отсрочку от армии. Нет, мне лично опасаться нечего… Просто ужасно противно: ведь Олаф — муж моей сестры!
На этот раз он посмотрел мне (в лицо, и какое-то детское выражение обиды было в его глазах, как будто это — первое разочарование в его жизни.
Он хотел сказать что-то еще, но раздался звонок. Звонкий разлив его совсем не соответствовал обстоятельствам: мы никого не ждали. Странная мысль о том, что вернулась Альбертина, отнюдь не воодушевила меня.
Но это был Шониг. Всего только Шониг. После отъезда Альбертины он усох наполовину, считая от той половины, что оставалась после смерти его жены.
— Наливку мы, к сожалению, выпили, герр блоклейтер…
— Это ничего… — пробормотал он и не прибавил даже, что не время услаждать свою плоть при таких событиях, что обязательно сделал бы в прежние времена. — Вы ничего не получали от фрау Муймер?
— Ничего. После той открытки, которую вы видели.
Он озадаченно пожевал губами и унылым взглядом повел вокруг: запустение в квартире, вероятно, показалось ему прообразом гибели Германии.