— Тут не до мытья, у пулеметов некому стоять, — нахмурил брови Полосухин, а затем, подмигнув солдатам, насмешливо добавил: — А вообще-то они для маскировки не моются. Так, ребята?
Солдаты заулыбались, лица их посветлели, словно по ним пробежал теплый луч солнца. Видно было, что они любят своего ротного.
Навстречу двое солдат пронесли на плащ-палатке свежеотрытую желтую глину, офицеры с трудом разошлись с ними в узкой траншее. Из бокового хода, шедшего в сторону немецких позиций, вышел, низко пригнувшись, пожилой толстый офицер в перепачканном глиной маскхалате, с очками на крупном мясистом носу. Он неумело и сбивчиво доложил Полосухину, что первый взвод занимается усовершенствованием обороны.
— Скоро кончите? — спросил его Полосухин, подавая руку.
— Отрывку сегодня закончим, останется досками обшить. Только вот лесу не осталось, придется ночью ребят в Сковородкино посылать, немцы там еще не все забрали! — толстый офицер снял запотевшие очки и устало оглядел незнакомых офицеров близорукими глазами. В его полном, рыхлом лице, в нескладной фигуре было что-то глубоко штатское и вместе с тем такое наивное и добродушное, что хотелось простить ему этот недостаток.
— Недавно мы тут у немцев высотку отбили, — пояснил Полосухин, — новые точки на ней оборудуем. Прекрасный обстрел оттуда будет! Идем-ка, покажу!
В новой траншее, где солдаты ломами и кирками долбили мерзлую глину, был уже оборудован пулеметный окоп. У «максима» стоял немолодой, коренастый пулеметчик с густыми, повисшими усами и его второй номер, паренек с живыми глазами.
— Ну как, орлы, дела? — обратился к ним Полосухин.
— Усе в порядке, товарищ лейтенант, усе в порядке! — певучим басом ответил пулеметчик, неторопливо поправляя ремень и одергивая полушубок.
— Сколько выпустили сегодня?
— Дви ленты, як полагаеться, мы норму знаем...
Полосухин стал показывать Шпагину, где у немцев расположены огневые точки, блиндажи.
Шпагин глядел на расстилавшееся перед траншеей снежное поле с редкими прутьями кустарника и прошлогоднего бурьяна. Видно было, что здесь долго шли ожесточенные бои. Поле было изрезано старыми траншеями, усеяно холмиками брошенных блиндажей, густо изрыто воронками; одни воронки зияли на снегу брызнувшими во все стороны языками черной, опаленной взрывом земли, другие были уже запорошены снегом. Неподалеку застыл разбитый танк с белым крестом на башне, черное жерло его пушки глядело прямо на Шпагина, на борту крупными буквами мелом было выведено: «Получил, фриц? Всем будет то же, кто полезет!» Присмотревшись, метрах в четырехстах впереди, за спутанными кольцами колючей проволоки, Шпагин разглядел невысокие, почти сливающиеся с белой равниной холмики, над которыми поднимались бледные дымки: это были немецкие блиндажи. Дальше виднелись развалины деревни Изварино, а за ними — неровная стена леса в белом снежном уборе.
Тишина, безлюдие, пустота. Но Шпагин знал, что это впечатление обманчиво. В этих снегах, зарывшись в землю, сидят солдаты двух армий, ощетинившись тысячами смертоносных стволов; день и ночь воспаленными от постоянного недосыпания глазами они неотрывно следят друг за другом; стоит любому из них допустить малейшую оплошность, на миг показаться над бруствером, — как он будет изрешечен пулями и осколками...
А ведь скоро по этому пустынному полю придется идти в рост!..
Стоя рядом со Шпагиным, Пылаев тоже смотрел вдаль.
Так вот он, передний край!
У Пылаева было такое ощущение, будто он находится у самого края отвесного обрыва. Кружится голова, замирает сердце, а не отходишь от края — хочется испытать себя, силу своей воли. Он дошел до границы двух миров; но эту сторону было все знакомое, привычное, близкое, а там, в зримой дали, вон за той проволокой — чужой, враждебный мир, мир сожженных селений и городов, концлагерей, душегубок, мир, в котором повесили Зою, расстреляли тысячи неповинных людей...
Пылаев напряженно всматривается в лежащее перед ним снежное поле, пытаясь разгадать, чем же отличается оно от той земли, на которой он сейчас стоит. Ведь это та же родная ему, советская земля, лишь временно захваченная врагами. Надо только перешагнуть эту границу и уничтожить подлых оккупантов и убийц. И его охватывает нетерпение, ему хочется тотчас же, ни минуты не медля, броситься в бой...
Немцы, очевидно, заметили движение в траншее, и вокруг стали тонко посвистывать пули, словно гибкие прутья упруго рассекали воздух. Услышав их вкрадчивое посвистывание, Хлудов пригнулся. Шпагин заметил это, ему стало неловко за своего офицера, и он резко сказал:
— Глядите внимательно, Хлудов: нам придется брать эту деревню! — Потом обратился к Полосухину: — А мин у тебя достаточно?
— Этого добра хватает! И мы, и немцы столько понаставили, что теперь и не разберешься, — слоеный пирог получился! Как будем для вас делать проходы — прямо не знаю: все вмерзло в грязь, в снег — кошмар!..
— Ну и местность — как ладонь... — проговорил Шпагин, глядя вперед. — Где же идти посоветуешь?
— А вон там, — Полосухин указал вправо, где по скату неглубокой лощины, на «ничейной» земле, виднелись несколько разрушенных строений. — Через Сковородкино! Скоро эту деревню совсем растащим: оттуда и немцы тащат, и мы!..
Пылаев то и дело задает вопросы Полосухину и что- то записывает в полевую книжку, всем своим видом говоря: «Глядите, глядите, мне совсем не страшно!» он радостно возбужден, глаза горят, ему приятно сознавать, что вот он на самой передовой, вокруг свистят настоящие немецкие пули и любая из них может убить его, а ему ничуть не страшно, и все видят, что он держится молодцом — и Шпагин, и все солдаты. Правда, он немного разочарован тем, что тут не так опасно, как он представлял. Он думал, что на передовой день и ночь идут жестокие бои, рвутся снаряды, тучами носятся пули, все окутано черным пороховым дымом, ручьями льется кровь, стонут раненые...
— Где же немцы, почему их не видно? — спрашивает он пожилого пулеметчика. — И почему вы не стреляете?
— Нимци? Там нимци... — пулеметчик неопределенно повел рукой перед собой. — А зачем стрелять попусту? То нимци бояться нас и по ночам тарахтят: и трассирующими, и ракеты пускають — себе храбрости наддають. Знають, что ночью мы у них «языков» таскаем. А зараз воны сплять у бункерах, в траншеях только дежурные...
— Глядите, глядите, немцы! — закричал Пылаев.
Он первый заметил, как из-за крайнего дома Изварино показались трое немцев. Один из них указывал рукой в нашу сторону.
— Не высовувайте голову, товарищ младший лейтенант, бо прострелить ее могуть! Вона вам еще пригодится! — пулеметчик положил Пылаеву на плечо тяжелую руку и осадил вниз.
— Куделя, что у тебя за беспорядок на передовой? Немцы обнаглели, в рост ходят, ничего не боятся! — набросился на пулеметчика Полосухин. — Сидите тут: ни вы их не трогаете, ни они вас. Договорились, что ли? Здорово воюете!
— Зачем же, товарищ лейтенант, договорились? Це ж, бач, новеньки, они наших порядков не знають... — спокойно ответил Куделя, только лицо его, добродушное и ленивое, вдруг стало суровым и энергичным. Он уверенным резким движением схватил ручки пулемета, прицелился, крикнул второму номеру, сидевшему на корточках: «Подавай!» — и нажал спуск. Пулемет рванулся, застучал, заплевал огнем, руки и все тело Кудели затряслись вместе с пулеметом, часто задрожали его нависшие усы и дряблые щеки. В окоп со звоном посыпались дымящиеся медные гильзы.
Немцы побежали назад, к деревне; один, не добежав до крайнего дома, вдруг остановился, будто схваченный за плечо невидимой рукою, секунду постоял, вскинув руки к небу, и повалился на спину.
Пулемет смолк, и стало слышно, что по всей линии идет сильная стрельба. Стреляли и наши, и немцы, пули густо носились в воздухе, посвистывая на разные голоса, оглушительно хлопали разрывные, вздымая пушистые фонтанчики снега. Корушкин безостановочно палил из автомата, и гильзы, как семечки, вылетали из затвора и сыпались на землю.
— Брось — все равно не достанешь! — остановил его Шпагин.
— Обидно — двое-то убежали!
Вдруг где-то в вышине возник пронзительный, сверлящий воздух звук и стал стремительно нарастать и приближаться и в десяти шагах от траншеи уткнулся в землю: раздался оглушительный треск — мина разорвалась, взлетев черным Кустом земли, снега и дыма; крупные осколки с угрожающим гулом пролетели над головами. Вслед за первой миной полетели другие, они рвались впереди, сзади, справа, слева, осыпая траншею землей и снегом.
— Это их Кудедя разозлил, — усмехнулся Полосухин. — Ничего, постреляют — перестанут! А Куделя своего сорок девятого фрица уложил!
Низко пригнувшись, Куделя стоял за пулеметом.
— Нимци зараз полизуть его вытаскувать — тут я по ним еще хлестну!
В привычной для него атмосфере боя Шпагин не мог оставаться бездеятельным и дал несколько очередей из пулемета. От сознания близкой опасности его охватило знаконое чувство легкого возбуждения, но в то же время он внимательно наблюдал за всем, старался запомнить, откуда немцы ведут огонь, мысленно выбирал наиболее удобные подходы к немецким позициям. При подлете мины Шпагин привычным напряжением воли преодолевал судорожное стремление тела прижаться к земле, стараясь в то же время угадать, где мина разорвется. Делал он это почти бессознательно, по выработанной способности мгновенно по звуку определять, куда упадет мина или снаряд. Глядя на Шпагина со стороны, никто бы не подумал, что он испытывает какой-либо страх: он спокойно курил, разговаривал, только слегка наклоняясь при близких разрывах. Он даже усмехнулся, когда большой осколок уже на излете угодил в его полушубок и завяз в овчине. Ему одному было известно, как сильно стучит его сердце, какая борьба инстинкта и воли идет в нем. Шпагин уже давно знал: нет ничего постыдного в том, что в минуту опасности испытываешь чувство страха — нет людей, которые не знали бы страха, — важно не дать ему власти над собой.