Но мы не дали «развернуться» хозяйке, действительно оказавшейся очень гостеприимной и расторопной. Медленная езда по степи нас совершенно измотала, и, едва стряхнув с себя пыль, мы отправились в светелку, где хозяйка уже раскинула постели, и с удовольствием растянулись на прохладных, чистых простынях.
Наконец-то, после утомительного скитания по пыльной, сухой степи, мы добрались до воды! И хотя впотьмах не удалось рассмотреть окрестности, сами названия: Морская улица, Набережная, в которых как бы слышались и влажный, прохладный ветерок, и плеск воды, и шелест прибрежного камыша, ласкали слух.
Заботливая хозяйка затенила абажур лампы вышитым рушником. В просторной комнате, стены которой еще источали смолистый запах, воцарился приятный полумрак, и в нем как-то странно, слишком отчетливо вырисовывались на фоне кружевных занавесок растения, поднимающиеся из небольших горшков; вместо цветов на них висели тугие волокнистые плоды. В домашней обстановке растения эти выглядели необыкновенно; в то же время трудно было отделаться от мысли, что где-то ты уже видел их. Но когда, где, у кого — мне так и не удалось припомнить.
Уже сквозь сон мы слышали, как вернулся домой председатель, как ходил он на цыпочках, скрипя своими сапогами, как деликатным полушопотом пенял он жене за то, что она позволила «людям с канала» лечь без ужина. Потом, стараясь не шуметь, он говорил по телефону. Сиплым заговорщическим басом он благодарил кого-то за дельного лектора и долго торговался, выпрашивая оставить его «хоть на недельку, хоть на пять дней, ну хоть на одни суточки» в своем колхозе для консультации. Когда председатель угомонился и, должно быть, лег спать, два молодых голоса, мужской и женский, вдруг заспорили, что выгоднее: рис или хлопок, — заспорили горячо, шумно; но голос председателя тем же заговорщическим шопотом оборвал:
— Цыц, спать!
Всё вместе: необыкновенное название улиц в этой степной станице, телефонный разговор председателя, этот спор и странные цветы на окне — слилось в общее впечатление чего-то нового, необычного, сулящего неожиданности. С этим чувством я и проснулся и, проснувшись, первым делом узнал, что странные растения на окне — это кусты хлопка разных сортов, еще цветущие наверху, а снизу уже отягощенные созревшими, растрескавшимися коробочками. За кружевной занавеской окна ветер перебирал лапчатые листья молоденьких акаций, а за этими деревцами вместо реки или озера, которым полагалось виднеться с Набережной, простиралась все та же серая, сухая, голая степь, далеко видная со взгорья, на котором находился хутор.
В соседней комнате нас ждал обильный завтрак, прикрытый чистой салфеткой. Но хозяина дома уже не было. Жена его, высокая, неторопливая и какая-то вся очень прочная казачка, одетая как сельская интеллигентка, но с головой, покрытой белым ситцевым платочком, завязанным под подбородком, сказала, что «батько» еще до света увез на своем козелке московского гостя в степь, в поля, где будущей весной на орошаемых участках колхоз собирается сажать хлопок и рис. Она сказала, что уже в этом году колхозники делали опыты, и хотя с водой все еще туго — ее приходится движком качать из колодцев с большой глубины, — опыты удались, и что теперь общей мечтой стало сделать здесь поливные культуры столь же знаменитыми, как и виноград, который колхоз, переселяясь из затопленной зоны, перенес с собой в новые места.
— Почему же плохо с водой?
— А как же! До Дона-то теперь, не соврать бы, километров тридцать. Из колодцев качаем. Да какая же она, эта вода! Соленая, жесткая. Скотина, и та от нее отворачивается.
— Ну, а улицы у вас называются Набережная, Морская!
Хозяйка скупо улыбнулась, сверкнув крепкими зубами:
— А что ж названия! Названия — они не зря. Весной сюда вот, к самому нашему дому, Цимлянское море придет. Вот и Набережная… А Морская — так по ней к пристани путь будет, к самому морю. А как же! Когда мы прошлой весной со старых мест снялись да тут строиться начали, пошли в правлении споры, как улицы называть. Раньше-то у нас одна улица была, кишкой по-над Доном тянулась. А теперь вон как широко поселились: и улицы, и переулки, и площади. У нас и бульвар есть. Хоть сейчас там клушке цыплят в тени не спрятать, а назвали бульваром. Деревьев насадили: акацию, вербу, вишню… Растут…
Она помолчала. Ловкие руки ее неторопливо и как-то очень заботливо придвигали гостям еду, накладывали куски повкуснее, меняли тарелки.
— А по старым местам не скучаете?
Хозяйка вздохнула:
— Я так по совести скажу — скучаю. Ну как же: родилась, выросла там. Деды, прадеды там похоронены. Да и хутор-то у нас хорош был, зеленый, веселый… Да что там говорить, старую грушу — и ту рубить жалко! А с собою разве подымешь? Ну, а батько наш, да и другие многие — эти уж о прежних местах и забыли. Они сейчас всё вокруг хлопка да риса танцуют. Вперед глядят, назад им оглядываться некогда. Вчера до глухой ночи спорили, что лучше растить. Одни кричат — рис доходней, другие — хлопок, он государству нужней. Наш-то вон вечор во втором часу ночи домой прибыл. А молодые и того позже. Да и то, видать, не откипели: тут вот ночью открыли дискуссию, пока батько на них не цыкнул. Они о старых местах и не вспоминают. Для них это уж дно морское. Им что…
Женщина опять вздохнула и отвернулась от нас, ставя на стол блюдо с виноградом. Тяжелые, налитые темносиние кисти, еще блестящие от утренней росы, свисали с него.
— Наш, знаменитый… Кушайте! Последний… Когда он теперь на новом-то месте урожай даст! Не скоро, поди.
Наступило молчание. Хозяйка задумчиво смотрела на матовые, как бы пыльные гроздья, собранные еще «на старом месте». Карие глаза ее стали печальными. Вдруг она улыбнулась каким-то своим мыслям и, должно быть, опасаясь, как бы гости неправильно не истолковали ее улыбку, поспешила пояснить:
— Вот вы спросили, почему Морская улица. А знаете, о чем у нас спорят? Не сменить ли старое название хутора? Комсомольцы новое придумали: Пятиморский… мол, корабли с пяти морей тут останавливаться будут. Сначала-то казаки над ними смеялись, а сейчас и сам наш батько иной раз вдруг посреди разговора ни с того и ни с сего брякнет: «А что, мол, Горпина, чем плохо — Пятиморский?»
Зазвонил телефон. Хозяйка сняла трубку и отвела от уха платок.
— Да нет. Еще у нас… Да, завтракают… Да что я, не знаю, что ли? Учит!.. Да передам, передам, занимайся своими делами, а гостей привечать — дело хозяйкино.
Она повесила трубку на крючок.
— Сам. Батько наш звонит: беспокоится, как вас угощаю… Он до вашего этого каналу всем сердцем прирос, и как кто с канала у нас заночует, сам не свой. Это ладно, что вы рано заснули, а то бы он вас заговорил до смерти. Все ему знать надо.
Через полчаса мы уезжали. В ярких утренних лучах Морская улица лежала перед нами двумя широкими рядами веселых домиков, точно привставших на цыпочки на своих кирпичных фундаментах. Посреди этой центральной улицы была просторная площадь, и вокруг нее совсем уже по-городскому расположились большие здания: клуб, колхозное правление, ясли, аптека. Вдоль широких профилированных тротуаров двумя шеренгами вставали тоненькие деревца, а из-за новых невысоких плетней выглядывали совсем еще молодые садочки.
И хотя все это было покрыто все тем же зеленоватым слоем пыли и пожилой водовоз развозил по домам в цистерне, укрепленной на старом «газике», драгоценную пока что здесь воду, уже нетрудно было представить, как с Набережной откроется вид на лазурные водные просторы и как по этой вот Морской улице покатят машины, неся груз на пристань для судов, пришедших с пяти советских морей.
Новый поселок строителей, просторный, с широкими, прямыми, щедро освещенными улицами, со столичными автобусами, надменно проплывающими мимо маленьких веселых домиков, как-то вдруг оборвался у последнего чугунного светильника, и сразу открылась степь. В густой дымке закипающей метели она казалась первозданной.
Не проехав и четверти часа, машина уткнулась в островерхий сугроб, брошенный ветром поперек дороги, и забуксовала. Сердито взвыл мотор. Пока шофер отвязывал лопату, которую он предусмотрительно возил с собой, приторочив к ручкам дверей, мы выбрались наружу. Во мгле сердито шелестел сухой, колючий снег. Несясь порывами, он яростно сек лицо, струился под ногами и так налетал на фары, будто старался их погасить. И все же, пробивая шевелящуюся кисею метели, снопы автомобильных огней освещали кусок дороги. Обрамленная расплывчатыми снежными валами, она была девственно бела. Ветер заметал на ней одинокий человеческий след.
Спутник мой, инженер в щеголеватой форме железнодорожника, показал на этот заносимый метелью след и, ухмыльнувшись, вдруг запел слабеньким, но приятным баритонцем: