«Мамед с такой же любовью говорил о своей Айгюль», — мелькнуло в голове Назимова. Он закрыл глаза и представил себе свою Кадрию. Вот она совсем рядом, в клетчатой юбке, в белой блузке и в таком же белоснежном берете. Берет задорно сдвинут набок. Над рекой Дёмой занимается заря. На лугах навстречу солнцу раскрываются цветы. Кадрия тоже напоминает распускающийся бутон.
Назимов даже застонал. А когда Александр опять заговорил о прежнем, он с сердцем оборвал его:
— Хватит! Не береди душу! Очень прошу тебя. Наутро Баки ни с кем не разговаривал, одиноко стоял в углу.
Николай Задонов подошел к нему, положил руку на плечо.
— Твое настроение не нравится мне, друг, — мягко проговорил он. — Слышишь?..
Назимов отвернулся.
— Скажи, что с тобой? — уже встревожено спросил Задонов. — Может быть, ты того… раскаиваешься, а?.. Я про каталажку говорю…
Когда человек глубоко погружен в свои думы, он не сразу вникает в смысл чужих слов. Какая каталажка?.. При чем здесь каталажка?.. Ах вот он о чем… Когда Назимова и Задонова поймали после второго побега, их вначале заперли в обычную полицейскую каталажку, правда, заковав руки и ноги в кандалы, прикрепленные к стене. Назимов, у которого ладони и ступни были небольшие, ночью без труда освободился от кандалов и тихонько подошел к окну. Решетка чуть держалась, ее можно было легко выломать. Но Задонов оставался у стены, он не мог освободиться от оков.
— Борис, ты можешь бежать, — сказал тогда Николай. — Но ведь если ты убежишь, меня завтра расстреляют. — В голосе его не было ни жалобы, ни просьбы: он просто напомнил.
Назимов мог трижды убежать за ночь. Но он до утра проходил по камере из угла в угол, потом сам продел руки и ноги в кандалы.
— Раскаиваюсь?! — Баки даже побагровел от обиды и гнева. — Слушай, Николай, не смей никогда заикаться об этом. На этот раз — прощаю, а если еще раз напомнишь, дам в ухо, понял?
Задонов рассмеялся с облегчением.
— Вот это ария из нашей оперы! — улыбнулся Николай, — Люблю! — И серьезно добавил: — Не смей киснуть! Не имеешь права.
В тот день никого из них на допрос не вызывали.
— Мы — как собаки, у которых подохли хозяева, никому до нас нет дела, — пошутил француз.
Однако часа в три или четыре ночи в тюрьме вдруг поднялась возня, по коридорам, топоча, забегали охранники. Камеры проснулись. Кого-то выводили в коридор. «Зачем? Что собираются палачи сделать с ними?» — думал каждый заключенный.
Вот шаги приблизились. В камере Назимова все встали.
Дверь распахнулась. Тюремщики приказали выйти четверым: Назимову, Задонову, Александру и Гансу. Назимов нагнулся, собираясь поднять с пола шапку, сшитую из куска старого одеяла, но получил удар по голове.
Их провели по узким, полутемным проходам, потом расставили вдоль стены длинного коридора. Здесь уже было собрано человек тридцать — сорок. Но охранники продолжали подводить новых заключенных. Некоторые не могли передвигаться самостоятельно. Их вели под руки товарищи. И даже стоя у стены, соседи поддерживали ослабевших, не давая упасть.
Вдруг где-то вдалеке один за другим грохнули два взрыва. Узники встрепенулись, даже самые слабые подняли головы. Глаза заблестели радостью, надеждой. С презрением смотрели заключенные на суетню встревоженных гитлеровцев. Задонов наклонился к Баки, собираясь что-то шепнуть товарищу. Пробегавший мимо гитлеровец наотмашь ударил его по лицу.
В тот же момент, теперь уже где-то очень близко, громыхнул еще взрыв. Старая тюрьма содрогнулась, лампочки замигали, словно готовые потухнуть. Гитлеровцы сжались, притихли.
Часа через полтора все умолкло. Заключенных начали выводить во двор. В непроглядной темноте скользили тусклые пятна затемненных карманных фонарей. Во дворе тюрьмы маячили силуэты грузовых машин с крытым верхом.
Гитлеровцы свирепо понукали узников:
— Шнель, шнель!
Машины одна за другой тронулись. Назимов, надеясь что-нибудь увидеть, сел поближе к задней дверце, в которой было небольшое оконце. Сердце его тревожно колотилось, в ушах шумело. Вспомнилась угроза Реммера. Значит, их увозят туда, откуда нет возврата.
После долгой и тряской езды то по темным и безлюдным улицам каких-то населенных пунктов, то по таким же темным и безлюдным шоссейным дорогам машины вдруг остановились. Распахнули дверцы. Ночная прохлада пахнула на узников, словно холодом смерти. Прижавшись друг к другу, заключенные широко открытыми глазами смотрели в проем двери. Охранники направили лучи фонарей в глубь машины. Они увидели во взглядах заключенных не страх, не мольбу о милосердии, а жгучую ненависть, презрение, проклятие мучителям.
— Шнель, шнель! — орали гитлеровцы.
Узники по-прежнему сидели, тесно прижавшись друг к другу. Только еще шире раскрылись их глаза, и участилось дыхание, словно не хватало воздуха.
Взбешенные гестаповцы начали хватать пленных за руки, за ноги, стаскивать на землю. Слышалась грубая ругань, раздавались звуки пощечин, глухие удары.
Куда их привезли? Что будет с ними? Вконец измученные страдальцы с тоской вглядывались в темноту. На фоне ночного неба выступали погруженные во мрак высокие здания с крутыми скатами крыш и узкими вытянутыми окнами, тонкие шпили башен, густые кроны каштанов. На небе плясали отсветы пожаров. Центр города продолжал все еще гореть после недавней бомбежки. Зарево то усиливалось, то спадало. Временами отблески далекого пламени выхватывали из темноты выстроенных вдоль забора босых, оборванных узников. На их измученных лицах в эти моменты проступало торжество. Видны были мрачные фигуры гитлеровцев с автоматами в руках. Затем все снова погружалось во мрак.
Назимов толкнул локтем Александра, стоявшего рядом, и кивком головы показал на каменный забор, возвышающийся на противоположной стороне улицы. Там тоже виднелась шеренга заключенных. Но машин возле них не было. То ли эту группу привезли гораздо раньше, то ли пригнали пешком.
В шеренге Назимова постепенно становилось спокойнее. Люди уже более внимательно прислушивались. Где-то недалеко слышалось пыхтение маневрового паровоза, позвякивали буфера вагонов. Значит, их привезли на какую-то железнодорожную станцию. Оставят здесь или отправят дальше?
Вначале из-за нервного напряжения люди не чувствовали пронизывающего холода осенней ночи. А сейчас всех охватила неуемная дрожь. Время тянулось страшно медленно. Только на рассвете обе группы были построены в колонны. Их погнали на вокзал.
Назимов одним из первых забрался в вагон и успел занять место у окна: он по опыту знал, как это важно. Мало ли какие возможности могут представиться. Во всяком случае, малюсенькое окно, забранное решеткой, было без стекол.
— Сюда идите! — махал он рукой товарищам.
В неописуемом гвалте голоса его не было слышно, но призывные жесты Задонов и Александр увидели, начали энергично работать локтями, пробираясь к окошку.
Вагон уже был набит до отказа, но пленников все еще втискивали. Вскоре невозможно стало даже шелохнуться. Не хватало воздуха. Еще недавно все дрожали от холода, а теперь — обливались потом. В этой духоте счастливы были те, кто успел занять места у окошек.
Эшелон тронулся. Под монотонный, усыпляющий стук колес большинство узников дремало в самых различных позах. В вагоне слышались стоны, сонный бред на множестве языков. И странным диссонансом временами врывались в эту кошмарную какофонию звуки чьей-то губной гармошки.
Назимов не спал. Украдкой он несколько раз брался за решетку, пробуя ее прочность. Крепка, голыми руками не выломаешь. Он свесил голову и закрыл глаза. Но сейчас же снова открыл. В темноте, один на один с собой ему показалось страшно.
Взошло осеннее неяркое солнце. За окном проплывали еще зеленые поля и луга. Над речками стелется белесый туман. Какой простор, сколько воздуха и света! А их набили в тесные вагоны и везут черт знает куда. Явь это или дурной сон? И скоро ли кончится кошмар?
Солнце красное восходит, Думы мрачные уходят…
Баки нечаянно вспомнил песню, которую часто пел когда-то, бродя по склонам Уральских гор. Тяжело вздохнул. Слова песни звучали сейчас совершенно по-другому. Мог ли знать тогда Баки, что окажется в фашистском плену и будет про себя напевать этот мотив, тоскливо взирая сквозь решетку на чужое небо и поля. Эх, чего только не выпало на его долю из-за проклятой войны!
И вдруг душу его охватила радость. Он прислушался к перестуку колес, и в их ритме ему почудилось: «По-бе-дил! По-бе-дил! По-бе-дил!» А ведь он и на самом деле победил. Победил в единоборстве с гестапо. При всей их жестокости и ухищрениях фашисты не смогли поставить его на колени. И пусть его везут куда угодно — хоть в самый ад! — но предать родину не заставят. Спесивый фон Реммер ничего не добился. Какое это счастье, какое огромное счастье для бойца-патриота чувствовать, что остался верен своему долгу, несмотря на ужасные страдания.