И вдруг душу его охватила радость. Он прислушался к перестуку колес, и в их ритме ему почудилось: «По-бе-дил! По-бе-дил! По-бе-дил!» А ведь он и на самом деле победил. Победил в единоборстве с гестапо. При всей их жестокости и ухищрениях фашисты не смогли поставить его на колени. И пусть его везут куда угодно — хоть в самый ад! — но предать родину не заставят. Спесивый фон Реммер ничего не добился. Какое это счастье, какое огромное счастье для бойца-патриота чувствовать, что остался верен своему долгу, несмотря на ужасные страдания.
Назимов все смотрел и смотрел сквозь решетку, пока не устали глаза. Как только он чуть отстранился от окна, голова Задонова тут же упала на его плечо. Николай спал, тихо посапывая. При каждом вздохе черные его усы смешно топорщились.
Луч солнца робко заиграл на стенке вагона. Назимов обратил внимание на надписи, сделанные на стене вагона. Их было много — на русском, польском, немецком, английском и еще на каких-то языках. Вон кто-то нарисовал национальный флаг Британии, рядом чье-то имя и надпись: «Прощай, мамочка!» Дальше нацарапано чем-то острым: «Леонора, мы больше не увидимся!» Ниже — вырезано на доске: «1917». И тут же по-русски: «Победа все равно будет за нами!»
Сколько же человеческих судеб прошло через этот вагон? И где теперь эти люди, оставившие надписи? Живы или превращены палачами в прах?
Эшелон, не останавливаясь, не сбавляя скорости, пролетал мимо станций.
— Торопятся, гады, — проговорил проснувшийся Задонов. Он кивнул в окно: — Не знаешь, что за места?..
— Куда торопиться? Приедем, узнаем, — спокойно ответил Назимов. Он устал от бессонной ночи, от переживаний, глаза были красны. — Сумасшедший ефрейтор хочет подальше упрятать взрывчатку. Вот это ясно. А остальное… Зачем гадать об остальном?
Напротив Назимова и Задонова согнувшись сидели двое поляков, одетых в лохмотья. Один был совершенно сед, у другого седина только еще пробивалась. Неожиданно седой откинулся к стенке, несколько секунд не сводил с Задонова выпученных глаз, потом плюнул в лицо ему и громко расхохотался.
Николай опешил. Он широко размахнулся, намереваясь ударить обидчика. Назимов вовремя схватил друга за руку, строго сказал:
— Спокойно!
— Простите, друзья! — горячо заговорил молодой поляк, мешая русские слова с польскими. — Ради бога не сердитесь на несчастного Зигмунда. Он лишился рассудка. Мы вместе находились в гестаповской тюрьме, и вот…
Зигмунд как-то по-детски спрятался за спину товарища, затравленно выглядывал оттуда и вдруг заплакал.
— Несчастье должно сближать нас, а не разъединять, — сказал Назимов. И добавил, обращаясь к Зигмунду: — Не бойся. Мы не тронем тебя.
— Нет, нет, не надо! Я не хочу бежать! — истерически закричал Зигмунд.
Молодой поляк с трудом успокоил Зигмунда и рассказал его ужасную историю.
Всего три года назад Зигмунд был красивым и стройным. Он готовился стать певцом. Когда нацисты оккупировали Польшу, пришлось забыть о прежних планах. Зигмунд со своими товарищами — слушателями консерватории — создал подпольную патриотическую организацию. Не успели они развернуть работу — Зигмунд был арестован. В гестапо от него требовали выдачи членов тайной организации. Он молчал. Тогда его бросили в подвал и стали заливать помещение водой. Вначале вода доходила Зигмунду до щиколоток, потом поднялась до колен. Его целый месяц продержали в этом ужасном колодце. Раз в два дня ему бросали сырой картофель.
Но и после этой пытки Зигмунд не выдал друзей. Тогда гитлеровцы вывели его во двор тюрьмы и поставили к стенке рядом с другими приговоренными к расстрелу. Раздался залп. Все стоявшие рядом упали. Только Зигмунд остался на ногах.
Офицер показал ему на еще агонизирующих расстрелянных:
«Если не выдашь сообщников, с тобой будет то же самое».
Зигмунд молчал. Взбешенные гестаповцы подвесили его на крюк вниз головой и не снимали до тех пор, пока он надолго не потерял сознание.
— Они перестали пытать Зигмунда лишь после того, как убедились, что он лишился рассудка, — закончил рассказчик.
Зигмунду только двадцать пять лет. А его уже согнуло, свело, как глубокого старца. Волосы белые, лицо изборождено глубокими морщинами. Все это — следы пережитых моральных и физических пыток. Он настолько худ, что кажется, кости его обтянуты только кожей.
Назимов долго не сводил глаз с Зигмунда. Какой силой духа обладал этот человек, чтобы, невзирая на страшные муки, свято сохранить верность клятве, данной товарищам по борьбе!
Назимов вспомнил Мамеда и, конечно, не мог не подумать о себе, о Задонове… «Фашисты пытаются сломить нас. Но разве можно поставить на колени человека, преданного родине, свободе? Нет, никогда!»
Духота в вагоне становилась нестерпимой. За все время заключенным еще не дали ни куска хлеба, ни глотка воды. Многие уже потеряли сознание. Особенно мучился Зигмунд. Все содрогались, слушая его истерические рыдания и дикие выкрики.
Только на утро следующего дня эшелон подошел к вокзалу какого-то большого города. Раздалась команда выходить из вагонов. Открыли двери, и от внезапного потока кислорода у людей закружилась голова.
Выстроив заключенных вдоль эшелона, охранники пересчитали их. В каждом вагоне недоставало по нескольку человек. Их трупы вынесли на носилках. Оставшиеся в живых скорбно склонили головы, прощаясь с товарищами.
А в небе сияло солнце — сегодня оно было по-летнему ярким. В глубокой синеве неба ни облачка. Воздух свеж и легок — казалось, им никогда не надышишься. Вокруг тишина раннего утра. Тишина господствовала и над высокими кирпичными зданиями готического стиля, и над мощеными улицами неизвестного города; в тишине не шелохнется еще густая листва каштанов; тишина плывет над вершинами гор, синеющих вдалеке. Некоторые пленные чуть слышно перешептываются между собой:
— Это же — Веймар. Нас привезли в Веймар.
— Значит, нас поместят в Бухенвальд.
Кто сказал эти слова? Не все ли равно. Майданен, Освенцим, Дахау, Маутхаузен, Бухенвальд… Одни названия этих лагерей приводили в ужас заключенных. Ведь это лагеря смерти. Черная их слава распространилась широко. Именно в Бухенвальде жена коменданта — людоедка Ильза Кох наладила производство абажуров, дамских сумочек, перчаток из человеческой кожи и открыла торговлю этими ужасными «сувенирами». Всем заключенным была известна поговорка: «В Бухенвальд входят через ворота, а выходят через трубу».
Криками, руганью, побоями узников загнали в крытые машины и, минуя город, повезли по направлению к горам. Ганс, припав к окошечку, словно в бреду шептал:
— О, священные места! О, родина Шиллера и Гёте! Я рад, что перед смертью увидел этот уголок.
Машины натужно ревели моторами, лезли в гору. По обеим сторонам дороги тихо шелестели темно-зелеными овальными листьями величавые буки с гладкой серебристой корой. На обочинах то и дело попадались огромные четырехугольные камни, неизвестно для чего предназначенные.
Ганс — от него, бывало, в камере слова не добьешься — тихо рассказывал о примечательности этих мест.
— Это — Тюрингия. Здесь жили и творили многие лучшие сыны немецкого народа. Здесь процветал театр герцога Мейнингенского. Здесь и посейчас должна находиться Академия архитектуры и изобразительного искусства «Баугауз Дессау», если, конечно, ее не разгромили. Под раскидистой кроной старого дуба на горе Эттерсберг Иоганн Гёте создавал «Фауста». Здесь писал стихи Шиллер, и впервые прозвучали волшебные мелодии Баха и Листа…
Все, о чем рассказывал Ганс, было верно. Но разве это сейчас так важно для заключенных? И Назимов не выдержал:
— Послушайте, Ганс, мы ведь не туристы, а вы не гид. Я думаю, лучше оставить в покое историю и подумать над тем, что предстоит нам.
— Я ведь был учителем истории, — смущенно пробормотал Ганс. — Прошу извинения. Я говорю то, что знаю.
— Учитель истории должен бы знать и еще кое-что, — отрезал Назимов сердито.
— Вы абсолютно правы, — спокойно согласился Ганс. — И именно за знание и популяризацию тех вещей, которые вы сейчас имеете в виду, я шесть лет просидел в одиночной камере. И если, несмотря на это, я не забыл историю — значит, она действительно близка моему сердцу.
Что тут возразишь? Назимов молча наклонил голову.
Машина, едва ползшая в гору, остановилась. И тут Назимов впервые увидел людей в полосатой одежде, похожей на грубо сшитые пижамы. Сбившись группами, они перекатывали и передвигали те самые огромные камни, которые в большом количестве были разбросаны вдоль дороги. Стоило кому-нибудь чуть разогнуться, чтобы смахнуть рукавом пот со лба или просто перевести дух, как эсэсовец, не меняя меланхолического выражения лица, спускал с поводка огромную, с годовалого теленка черную овчарку и науськивал, тыча палкой в заключенного.