— А не было ощущения, что все это несправедливо, часто даже незаконно? Ведь потом многих реабилитировали…
Абрамов ответил не сразу. Он долго шел молча, оглядывая заворошенные снегом просторные участки академических дач.
— Мы слепо верили тому, что нам говорили. Ведь именно такая вера во многом помогла нам одолеть далеко не слабого, хитрого и коварного врага. Может быть, одной из причин той несправедливости и была эта слепая вера в лозунг, который мы потом протянули и в мирное время: кто не с нами, тот против нас.
Но за словами Федора Абрамова чувствовалось много недосказанного. Впоследствии некоторые из его недоброжелателей (а при жизни их у него хватало) приписывали ему роль безжалостного гонителя старой университетской профессуры. Но даже если и было так, то надо отдать ему должное: Абрамов не только нашел в себе силы освободиться от иллюзий, но стал борцом за подлинную справедливость. Его чуткое отзывчивое сердце не могло не заметить разлада между тем, что говорилось и утверждалось, и тем, что на самом деле происходило на его родной русской земле. Он ездил к себе на родину, в архангельскую деревню Верколу, наблюдал, как, обескровленная сначала коллективизацией, а потом войной, деревня разваливалась, задавленная тяжкими испытаниями, выпавшими на ее долю. Его статьи о литературе послевоенной колхозной деревни, где крестьянская жизнь (романы Елизара Мальцева, Семена Бабаевского и других) рисовалась идиллически, всколыхнули не только литературную общественность и думающую публику, но и насторожили литературных чиновников, послужили причиной долголетних гонении.
Молодой начинающий писатель пятидесятых годов, я, разумеется, равнялся на образцовые произведения тех лет и выискивал в чукотской жизни только светлое и передовое. То, что должно в будущем перерасти о прекрасную жизнь, в воплощенную мечту. Мечта эта принимала разные очертания. Чаще всего мне виделся мой родной Улак, застроенный жилищам и наподобие русских изб с окнами, чтобы в каждом доме была настоящая кирпичная печка с плитой, кровать, стол и умывальник… Дальше этого моя фантазия не шла, но даже то, о чем мечталось, казалось тогда маловероятным.
Я старался не замечать того страшного, порой уродливого и даже трагического, что сопровождало восхождение моего народа к новой жизни; изломанные, исковерканные судьбы, начало возникновения страшной беды, обернувшейся настоящей многолетней болезнью, поразившей весь народ, — алкоголизм. Это касалось не только моих родичей-чукчей, но и наших ближайших соседей — эскимосов, эвенов, коряков, юкагиров. Разрушались вековые нравственные устои, выкорчевывались под лозунгом борьбы с шаманизмом прекрасные ростки самобытных культур, с таким трудом взращенные и взлелеянные. Но как можно было считать передовыми бубны, протяжные песнопения, когда нам едва ли не с младенческих лет внедрялась и сознание мысль о том, что вся наша прошлая жизнь не что иное, как прозябание в нищете и невежестве? Этим невежеством нам тыкали на каждом шагу. Мы начали стесняться всего нашего, исконного. Я буквально физически страдал от зависти, когда видел на ногах счастливого сверстника блестящие резиновые калоши, на его плечах — подбитое ватой драповое пальто, за которое и, не задумываясь, отдал бы меховую кухлянку, так любовно сшитую и украшенную бабушкой Гивэвнэут. А уж форменная шинель работника полярной станции или же фуражка заезжего моряка были несбыточной мечтой!
И вдруг в этом мире — встреча с книгой Тэки Одулока! Овеянная поэзией, до боли знакомая, казавшаяся такой обыденной жизнь!
Каким же надо было быть умелым шпионом чтобы пробраться в саму сердцевину нашей жизни! Но это были мимолетные мысли, которые не могли затмить открытия — этот якобы японский шпион не только истинный юкагир, но и чукча!
Так и стоял на моей книжной полке долгие годы Тэки Одулок.
После смерти Сталина он тоже был реабилитирован, и зимой пятьдесят шестого года ко мне зашел молодой человек, оказавшийся его сыном.
Загадка Тэки Одулока была простой и обыденной.
3. Столица Колымского края
Впервые я побывал в Магадане летом пятьдесят пятого года еще студентом Ленинградского университета, но уже автором первой книги и десятка рассказов, опубликованных в разных периодических изданиях от альманаха «Молодой Ленинград» и городской молодежной газеты «Смена» до журнала «Новый мир». В кармане у меня лежал билет члена Союза писателей и командировочное удостоверение, выданное литературным фондом, в котором говорилось: член Союза писателей СССР направляется в районы Магаданской области и Чукотки для сбора материалов к своей новой книге…
Это был мой первый полет на такое громадное расстояние, через всю огромную страну, которую я семь лет назад проехал на поезде от Владивостока до Ленинграда. Авиалинию от Москвы до Хабаровска обслуживали по тем временам вполне комфортабельные самолеты Ил-14. Полет был «эстафетным», это означало, что пассажиров пересаживали с самолета на самолет, пока через тридцать два часа (неслыханная в те годы скорость!) я, шатаясь от мути и желания завалиться в постель и всласть выспаться, выбрался в Магаданском аэропорту.
В те годы я не придавал особого значения своему литературному ремеслу. С тех пор у меня не сохранилось ни одной рецензии и даже многих изданий. Нельзя сказать, что мне не нравилась пусть небольшая, неожиданно свалившаяся известность, новое ощущение, очень похожее на то, как это порой случается во сне: вдруг оказываешься на какой-то высоте, над облаками, паришь высоко высоко над землей, но как это получилось, каких трудов стоил подъем — тебе неизвестно.
Магадан пятьдесят пятого года, точнее лета того года, представлял собой довольно чистый, оживленный северный городок, пестро и экзотически населенный немногочисленными представителями коренных северян. Но больше здесь было новоприезжих, молодых ребят и девчат, прибывших по комсомольскому призыву. Они резко выделялись среди массы старых колымчан, и, как я потом сообразил, приехали эти молодые ребята для пополнения неожиданно оскудевшей рабочей силы, щедро до этого пополняемой из лагерей.
Бывшие же заключенные, в свою очередь, разделялись на политических, уголовных и так называемых бендеровцев, к которым причислялись все, кто сотрудничал с немцами или какое-то время находился либо в плену, либо на оккупированной фашистами территории. Это были люди самых разных гражданских профессий — от крупных политических деятелей, наркомов, военачальников, ученых, инженеров до актрис и певцов, когда-то покорявших слушателей в Москве и Ленинграде.
Меня, конечно, больше всего интересовали политические. У каждого из них была какая-то тайна, вроде той, о которой я прочитал в журнале «Пограничник».
Долгие годы на огромной территории величиной в несколько европейских государств практически не существовало Советской власти, как, впрочем, и партийной. Вся власть принадлежала могущественной организации «Дальстрой» с ее политуправлениями и управлениями многочисленных лагерей. Где-то в недрах засекреченных архивов лежат неизвестные нам данные об истинной численности подневольного населения, добывавшего золото на Колымских приисках. Бок о бок с лагерниками, часто далеко не мирно, сосуществовали эвены, камчадалы, коряки и чукчи.
Я остановился в благоустроенной гостинице в центре города, на улице Ленина. Номер представлял собой отдельную комнату с окнами во двор, где стоял длинный деревянный барак, типичное магаданское жилище времен Дальстроя. Вообще это выражение «времена Дальстроя» мне доводилось слышать довольно часто, и в ходе повествования мне придется его время от времени упоминать.
У меня было прекрасное настроение: встретили меня как известного писателя. И сам город, несмотря на его мрачную историю, производил приятное впечатление. В центре стояли многоэтажные каменные дома не лишенной интереса архитектуры, в которой чувствовалась знакомая ленинградская школа. За резко обрывавшейся линией городских домов тянулись разнородные деревянные хибарки, слепленные из самых невероятных строительных материалов. Одна из них особенно поразила меня: она была искусно сработана из бондарной клепки! Вдоль главной улицы и на площадях радовали глаз и радушно звали жаждущего разного рода киоски с горячительными напитками. В те времена это было совершенно обычно не только для Магадана. Так, в Ленинграде, на Университетской набережной, между главным зданием университета и Академией наук стоял фанерный киоск, где в зимнюю промозглую стужу можно было согреться кружкой подогретого пива, подкрепиться бутербродом с колбасой, сыром и совсем нередко с икрой. А если кому-то для сугрева этого было мало, он мог добавить водки либо прямо в кружку, либо выпить отдельно.