Харабаджиу приподнял ее, подстелив соломки.
Щелкнул кнут на шоссе, разбудив повозку, затем скрипнула другая, и колонна двинулась. Гнедой подобрал ноги, чтобы подняться, — ждал трех мягких, ласковых слов…
Но капрал Харабаджиу молчал. Торопливо шарил по карманам, достал окурок, припрятанный на самый что ни на есть черный день, закурил…
— Война, гнедой, война… И ты уж прости меня…
Повернулся и медленно побрел к колонне. Гнедой высоко поднял голову, провожая хозяина, шаг за шагом, пока поток не поглотил капрала.
Война… Таково на войне, и гнедой не жалуется. Был солдатом и он, и его благословил генерал Антонеску.
Его ни о чем не спрашивали. Положили на спину седло, в седло посадили солдата, щелкнул кнут — и пошел гнедой… Честно разделил судьбу своей армии, и не его вина, что пал он в последней военной операции — пал при отступлении…
Колонна исчезла меж холмами. Ее ужо почти совсем не слышно. Гнедой опускает голову на солому, закрывает глаза. Светает. Откуда-то из-за моря, из дому, доносится ветер, усталый ветерок. Он принес запах зеленых лугов, дыхание свежих борозд, но поздно принес… Скиталец ветер опустился на колени подле гнедого, и из его бродячей скорби начала вырастать новая мелодия, никем еще не петая, но выстраданная сполна.
Перевод: М. Хазин
Кирикэ задремал на заре, но тут же проснулся.
— Что, повалил снег?
Паша, его супруга, приподнявшись на локте, долго и пристально вглядывалась во двор.
— Нет еще. А что, плечо заломило?
— К кости подбирается, — обреченно сказал Кирикэ.
Встал, оделся, умылся. Накинул тулуп на плечи и вышел. Шел и сокрушался: «Чего надумала эта зима — не поймешь. Со дня на день люди ждут, что пойдет снег, а его все нет. Три недели не идет, и три недели ломит кости так, что прямо спасу нету!»
Эти привезенные с войны хворобы измучили его несказанно. Когда они его обступали, Кирикэ бледнел, сатанел, у него менялся и голос, и характер, и привычки. Вот и в то утро он проскочил мимо тропинки, проторенной им через двор Параскицы, хотя он и любил ходить в конюшни напрямик, любил по утрам поздороваться с вдовой погибшего фронтового товарища, любил ободряюще-ласково спрашивать, как дела, и только после этого шел на конюшни начинать свой день. Но теперь он был не в духе. Правда, увидев среди стволов старых вишен исхоженную тропку, все его существо кинулось туда, чтобы спросить Параскицу, как дела, но ноги-то, ноги несли его по совсем другой дороге…
Как обычно, едва он переступил порог, из глубины колхозных конюшен донеслось веселое ржание Ройбу. Это был его любимчик. Кирикэ каждое утро баловал его, принося из дому в кармане что-нибудь вкусное, но на этот раз он ему ничего не принес, и даже ржание этого стригунка его раздражало.
— Ну-ну, я вот тебе побалую…
С мельницы послышался короткий гудок, возвещающий, что сегодня мелют на крупу, а не на муку. На пороге конюшен появился Максимаш — веселый почтальон. Парень он был чернявый, бедовый, вечно ходил без пуговиц, подпоясанный ремешком, чтобы ветер не разметал полы в разные стороны. По дороге в район за почтой он захаживал на конюшни рассказать небылицы, до которых был большой охотник. Все свои побасенки он начинал одинаково: «А я вот на днях слышал, так это да… Значит, так…»
Ничего не различая со света, Спиридон стоял на пороге, всматриваясь в сумрак конюшен. Потом, заприметив ушанку Кирикэ меж лошадьми, лихо заправил пальто под ремешком и начал:
— А вот я на днях слышал, ну обхохочешься… Значит, так: уехала жена на курорт, а мужа оставила дома…
— Ну и пусть сидит дома, ежели он такой дурак, — донеслось сердито из глубины конюшен, и почтальон осекся. Затем, обиженно посопев, сказал как бы про себя: — Ну как знаешь, — и пошел по своим делам, на ходу сбивая свисающие с соломенной стрехи сосульки.
Когда наконец кони были накормлены, Кирикэ вышел из конюшен, глянул вверх, осмотрелся вокруг. Середина декабря, а снега все нет. Небо серое, низкое, кажется, вот-вот полетят снежинки, а их все нет и нет… Плечо ноет — прямо невмоготу. Вот уже скоро десять лет как мучается он с ним. Когда меняется погода — прямо хоть на стенку лезь. За неделю вперед может сказать, когда пойдет дождь, когда пойдет снег, но теперь что-то вот произошло — ныть-то ноет, а погода ни с места. К чему бы это?
Солнце еле-еле выглянуло из-за холма и теперь устало висело, запутавшись в ветвях старой вишни. Наступало время пойки лошадей. Кирикэ идет к колодцу, немного выдвинув вперед больное плечо, и, хотя колодец рядом, на этой маленькой тропке вспоминается ему многое-многое… Перед глазами всплывают старые друзья и торжественно-тихие мгновения перед атакой. Белое поле, по которому до самой зари бегут змейкой окопы, серый дымок над лежащей впереди равниной и запах пушечного дыма. Артиллерия смолкла, теперь слово за пехотой. В окопе стоят притихшие солдаты. Митруцэ в спешке, присев на корточки, пишет письмо своим. Антон, маленький, щуплый парнишка, в десятый раз переобувается, а сапоги все жмут, и чернявый ефрейтор из второй роты ходит по траншеям с клочком газеты и спрашивает:
— Кто даст закурить? Научу, как пускать дым через глаза…
«Озорной был! В самую трудную минуту придет и развеселит!»
Возвращается Кирикэ с полным ведром, перебирая фронтовые дороги, и вдруг останавливается, точно с ним происходит что-то совершенно непривычное и удивительное. Стоит оглядываясь, стараясь сообразить: в чем же дело? Да ведь ведро же, господи, ведро у него в левой руке! А плечо что же? Молчит плечо? Что ж, добро.
Снега все не было.
Паша, жена, ждала его с теплой мамалыгой. Как только вошел, сразу накинулась на него:
— Ты почему не приходишь вовремя обедать?
Сын же его, Коля, лежа на печи, рисовал животное, которое не хотело быть похожим ни на кошку, ни на козу, и потому с нетерпением ждал отца.
— Пап, а лошади красные бывают?
— Нет.
— А у меня только красные карандаши.
Паша хлопотала у печи:
— Раздевайся, чего стоишь как жених… Я сейчас…
Кирикэ некоторое время постоял посреди своей маленькой хаты, раздумывая и прикидывая, как бы ему получше устроить все это, затем, бросив шапку на лавку, решительно сказал:
— Вот что, Паша… Горячая вода в доме есть?
— Есть немного…
— Тогда вот что… Коля, слазь давай с печки. Сходишь с мамой к соседке.
— К какой соседке? — застыла Паша в изумлении.
— Да к Параскице же.
— А чего мы с Колей поплетемся туда?
— Ну, посудачите, посплетничаете… Живо валяйте.
Когда жена, в испуге и недоумении, вместе с сыном вышла, Кирикэ запер дверь на запор, подошел к печке и разделся. Дом был маленький, зимой топилась всего одна комната, так что в случае необходимости остальных членов семьи приходилось выпроваживать к соседям.
— Нечего им глядеть, — бормотал Кирикэ, снимая рубашку. — Паша уже стала забывать все эти шрамы, а сыну и глядеть на них нечего…
Снимая рубашку, ощутил легкий укол в плече. В сплетеньях старых шрамов учуял острый зубец осколка, наполовину высунувшегося из живого тела. «Нужны клещи, — подумал он. — Без клещей не обойдусь».
«А вот неправ оказался товарищ капитан», — думал Кирикэ, прицеливаясь клещами, чтобы ухватить край осколка, и вспоминая при этом врача из медсанбата, который лет десять тому назад перевязывал его в польской деревушке. Он говорил тогда, что маленький осколочек, застрявший в плече, беспокоить не будет, но вот поди ж ты, сколько с ним мороки… Хотя мужик он был неплохой, тот врач, подумал Кирикэ, и тут, приловчившись клещами, рванул. Боль была адская, все помутнело и качнулось в его глазах, но крови, как ни странно, почти не было. Вскоре плечо было перевязано, и тут же донеслись с улицы шаги — вернулась Паша с сыном. Послышался голос Коли:
— И почему тетя Параскица плакала, когда чистила лук?
Кирикэ открыл им. Некоторое время постоял на пороге, держа в руке острый тяжелый обломок. Хотелось все-таки посмотреть на кусочек металла, который почти десять лет мучил его и грыз по ночам.
Паша, выглянув, спросила:
— Ты чего стоишь там?
Кирикэ на ощупь старался угадать, что это за металл. Кажется, сталь. «А, черт с ним», — подумал он и швырнул осколок в сторону колодца.
Сели ужинать. Кирикэ уплетал с аппетитом все, что было перед ним. Боль отступила, и это был опять веселый, задушевный человек.
— Ты вот говоришь, Паша, мол, годы и все такое… А мне вот сейчас так хорошо, как в ту осень, когда мы поженились. Помнишь? Восемь пудов поднимал!
Заглянул Максимаш. Принес письмо от родичей из соседней деревни. Парень был еще обижен, даже присесть не захотел, зато Кирикэ был теперь расположен к балагурству.
— Так ты говоришь, она уехала на курорт, а он остался дома…