Глядь, правда, в воскресенье заявился с Ваньком… Идут дорогой, мимо церкви прошли, помолились… Божественные какие, вишь ты, стали!.. Картузы снимают, кланяются всем, говорят ласково, смеются… А глаза волчьи, во-олчьи!.. Так по сторонам и бегают… Зырк-зырк!.. Сказали Ване, выбежал тот из мазанки на дорогу, бу-ултых им в ноги. «Отдайте, родимы… Век за вас буду богу молиться… Скажите, куда дели лошадь мою… Чего я без нее?..» Крестятся, божатся; «Не мы. Нешто, Ваня, мы тебя не знаем?.. Разь на твою лошадь посягнемся?..»
«Да ведь Сема кривой вас подглядел… Как по коноплянику вели, видел… Отдайте, родимые вы мои…»
Ревет мужик, глядеть индо тошно. Народ собрался, шепчутся. Председатель — за мной. Народу из церкви привалило, стоят, слушают.
«Видел?» — спрашивает меня председатель.
«Видел», — говорю.
«Они?»
«Ночь темна… Голос Уваров слышал».
Уварушка смеется, мне говорит:
«Слышал, да не видел».
Озлился уж и я. Думаю, что ни есть, а скажу. Уварушка опять ко мне:
«Да как ты с одного глаза увидел? Ведь ночь-то темна была, говоришь».
«Что ночь темна — действительно, а глаз хошь и один у меня, а вострый».
«Вот, може, ты сам и увел».
Смеются Уварушка с Ваньком. На меня народу кивают:
«Глядите, какой, мол, он дурак». Побились, побились, так ничего и не вышло, и лопнул мерин.
— Ну, а у тебя-то как же? — спросил Степан.
А вот слушай: прошло эдак с неделю, сижу в мазанке, хомут чиню, Глядь, в дверях отчего-то свет застило. Взглянул и… обмер: Уварушка вваливается. Подходит, смеется, руку мне подает… Дрожу я, а он:
«Испугался, небось?»
«А чего, — говорю, — мне тебя бояться, ты не волк… Да и день бел, народ по улице ходит».
«Народ тут ни при чем… Ну, здорово».
«Здорово, — говорю, — Увар Назарыч. Что хорошенького скажешь?»
«Да ничего такого… Скушно мне стало, ну, и пришел тебя навестить».
Сел, вынул кисет.
«Курить-то будешь?»
«Что ж, — говорю, — закурить — это можно».
Подает мне кисет.
«Гож больно табак-то… Отсыпь себе маненько».
«Благодарим покорно, — говорю. — Свой в огороде растет».
Сидим, курим молчком. Руки-ноги у меня ходуном ходят… Знаю: топор за дверью лежит, да что ж? Нешто я с такой махиной совладаю?.. Подвинулся это он ко мне вплотную, дотронулся до плеча и тихонечко спрашивает: «Как же это ты тогда, Сема, видел-то нас?»
Вон про что закинул…
«А так, — говорю, — и видел. Скрозь плетня, значит».
«Зоркий ты какой!»
«Зоркий», — говорю.
«А темна ведь ночь-то была, Сема?»
«Тёмна, — говорю, — Увар Назарыч!»
«Да, ночи теперь темны пошли. Вот зимой белы…»
«Зимой месяца больше, Увар Назарыч».
«Правильно. Месяц и снег белый… Это нам во вред».
«Кому как, Увар Назарыч!»
И опять замолчал. Вздохнул даже.
«Куда, говоришь, мы мерина-то повели?»
«Межой по коноплянику».
«По коноплянику… Оно и это верно… А ты где стоял?»
«Да за забором, за забором, — говорю, — и стоял».
«Ишь ты где. Чего же ты, дурной, не крикнул Ване-то?»
«А как крикнуть, Увар Назарыч, как крикнуть? Ведь вы убьете…»
«И это верно — крикнуть тоже нельзя».
«Убили бы ведь, Увар Назарыч, меня-то, а?»
«Убили бы, Семушка».
«То-то и говорю. Как же крикнуть, подумай. И рад бы…»
Помолчали мы еще разок. На хомут мой поглядел, пощупал его.
«Чинишь?»
«Чиню».
«Зачем стараешься?»
«Лошади плечи трет».
«Зря ты…»
«Чего зря?»
Захохотал он тут так, индо брюхо поджал. «Ну, думаю, сейчас и задушит». Чтоб не оробеть, поглядел ему прямо в глаза. Гляжу: а глаза-то у него вроде человечьи. Тут встал он, потянулся.
«Ну, будет с тобой… Возьмешь табачку?»
«Нет, не надо… Свой сохнет на крыше».
«Как хошь, дело хозяйско».
Вышел из мазанки, стукнулся о косяк лбом, обернулся с порога ко мне и усмехнулся:
«Пойдешь, что ль, доносить-то, Сема?
«Може, — говорю, — и пойду, Увар Назарыч».
«Валяй с богом, а пока — прощевай».
Прошел около двора, будто на гумны. Заглянул на двор, а через три дня и мой мерин…
Все время, пока рассказывал, то и дело оглядывался по сторонам. И только хотел было еще что-то добавить, вдруг осекся, побледнел и зашептал:
— Гляди, гляди, сам идет…
… По дороге, мимо церкви, в конец села двигался саженного роста мужчина. Тяжело и лениво передвигая ноги, он то и дело вздергивал головой, как бы оправляя съехавший на самый затылок кожаный картуз. С заложенными назад руками, широкоплечий и с выгнутой спиной, он походил на огромного хищного зверя. Смотрел он прямо, но маленькие, ушедшие под нависший лоб глаза то и дело бегали в разные стороны.
Мужики, встречаясь с ним, низко кланялись, но он не обращал на них внимания и шел своим путем. Это огромное пугало, этот чудовищный бич деревни, имя которого Увар, хорошо знал, что кланяются ему мужики из страха. Как удавалось ему уходить из-под арестов, никто не знал, хотя все видели, что к нему то и дело приезжали милиционеры и снимали допросы. Сотни раз вызывали его в город, но он снова на другой же день появлялся на улицах и снова крал.
— Видел? — дрожа, спросил дядя Сема Степана. — К Ваньку пошел.
— Убить бы такую сволочь, — не отрывая глаз от Увара, проговорил Степан.
— Поди-ка убей, — у него всяко оружие есть.
— Вот я сам заеду в губрозыск. Мы его посадим.
— То-то рай бы сделали мужикам.
— Ну, а об лошади так и ничего?
— Знамо, ничего. Концы в воду.
— Ты вот что, дядя Сема, приходи ко мне в уземотдел. У нас, кажется, есть меринок, от банды Антонова остался. Нога у него, правда, того, но ты поправишь. Придешь?
— Еще бы! Ведь это я, родимый, человеком стану. А то чево мужичье дело без лошади?
— Приходи-ка денька через три.
— Приду. А тебя, слышь, в другой уезд переводят?
— Да, переводят.
— Плохо нам будет, ежели своего человека в городе не останется.
— Ничего, дядя Сема, мы все свои.
— Поди-ка стукнись вот я к чужому человеку-то, где бы тут…
Молча, с довольными лицами пошли мужики от Степановой избы.
Солнце уже сходило с «позднего обеда» и ярко освещало золотистыми лучами пузатый купол церкви. Откуда-то издалека, очевидно с реки, неслись хлесткие удары кнута. Это стадо сгонялось со стойла.
Только тут Степан спохватился, что много времени потерял. Да и кучер нетерпеливо и нарочно громко говорил лошадям, беспокойно бившим ногами:
— Сейчас, сейчас! Хозяин закусит — и поедем.
В избу снова вошел Петька. Равнодушно бросил взгляд на отца и, обращаясь к матери, склонившейся на подоконник, заботливо спросил:
— Аль, мамка, у тебя голова болит?
Аксютка выглянула из-за плеча матери и угрюмо заявила:
— Маманька сердита… И я с ней тоже сердита. Не подходи.
— Что это вы сразу обе? — усмехнулся Петька.
— Тятенька гостинцев нам никаких не привез.
Спрыгнув с лавки, подбежала к отцу и с укором спросила:
— Это ты чево же гостинцев-то, аль забыл?
Степан хлопнул ладонью по столу и рассмеялся:
— А ведь я и, правда, забыл… Заговорился с мужиками. Федор!
Кучер быстро отозвался:
— Запрягать, Степан Иваныч?
— Чемодан принеси.
Аксютка обрадовалась, подбежала к Гришке, ползавшему на полу.
— Гриша, Гриш, тятяня гостинцев нам привез, только он их забыл. Вон несут…
Гришка поднялся на ноги, держась за Аксюткин сарафан, но когда Аксютка рванулась к столу, шлепнулся, заплакал и быстро пополз к матери. Поднялся, взглянул ей в лицо и, приплясывая, стал проситься на руки.
— Ну, пойдем, мой мучитель.
Аксютка вынула из чемодана крендели, два пакетика конфет, полпирога, колбасу.
— Эх, вот сколько!
Петька достал прядку кудели и, не обращая внимания на гостинцы, начал вить веревку. Аксютка подбежала к нему, стала совать конфетки.
— На возьми…
Чтобы отвязаться от сестренки, положил конфеты в карман.
— Мама, а ты? — обратилась Аксютка.
Прасковья кормила Гришку. Облапив грудь ручонками, он чмокал, чавкал, бил по груди ладонью.
— Соси, соси, не озоруй! Отнимать вот скоро буду. Большой дурак-то!
Гришка поглядел на мать и, словно поняв, что она ему говорила, вздохнул и снова принялся сосать… Вдруг так тяпнул сосок зубами, что Прасковья вздрогнула и звонко хлопнула озорника по заду.
— Что те дерет?.. Вот тебе, вот!.. Ишь ты!.. Взял дурную привычку… что вас подняло меня изводить? И без этого скоро издохну.
Гришка смеялся.
— Смех тебе. Смотри, а то вон, видишь, сидит, твой-то. Живо отдам ему в мешок. Пущай везет тебя куда хочет.
Гришка повел глазами на отца, увидел его и гыкнул.