— А ведь я и, правда, забыл… Заговорился с мужиками. Федор!
Кучер быстро отозвался:
— Запрягать, Степан Иваныч?
— Чемодан принеси.
Аксютка обрадовалась, подбежала к Гришке, ползавшему на полу.
— Гриша, Гриш, тятяня гостинцев нам привез, только он их забыл. Вон несут…
Гришка поднялся на ноги, держась за Аксюткин сарафан, но когда Аксютка рванулась к столу, шлепнулся, заплакал и быстро пополз к матери. Поднялся, взглянул ей в лицо и, приплясывая, стал проситься на руки.
— Ну, пойдем, мой мучитель.
Аксютка вынула из чемодана крендели, два пакетика конфет, полпирога, колбасу.
— Эх, вот сколько!
Петька достал прядку кудели и, не обращая внимания на гостинцы, начал вить веревку. Аксютка подбежала к нему, стала совать конфетки.
— На возьми…
Чтобы отвязаться от сестренки, положил конфеты в карман.
— Мама, а ты? — обратилась Аксютка.
Прасковья кормила Гришку. Облапив грудь ручонками, он чмокал, чавкал, бил по груди ладонью.
— Соси, соси, не озоруй! Отнимать вот скоро буду. Большой дурак-то!
Гришка поглядел на мать и, словно поняв, что она ему говорила, вздохнул и снова принялся сосать… Вдруг так тяпнул сосок зубами, что Прасковья вздрогнула и звонко хлопнула озорника по заду.
— Что те дерет?.. Вот тебе, вот!.. Ишь ты!.. Взял дурную привычку… что вас подняло меня изводить? И без этого скоро издохну.
Гришка смеялся.
— Смех тебе. Смотри, а то вон, видишь, сидит, твой-то. Живо отдам ему в мешок. Пущай везет тебя куда хочет.
Гришка повел глазами на отца, увидел его и гыкнул.
Степан поманил Гришку, показал ему конфетку. Гришка потянулся, схватил, крепко сжал ее и поглядел на отца.
— Иди, сынок, ко мне, — протянул к нему руки.
Гришка покосился на отца, сморщился и вдруг, взмахнув ручонкой, в которой держал конфетку, с такой силой бросил ее, что она отлетела к двери. Будто испугавшись чего-то, быстро юркнул к матери в складки кофты и затих.
— Ах ты, дурак! — закричала Аксютка на Гришку. — Теперь нет тебе ничего…
Петька все вил веревку и чему-то тихо усмехался.
С улицы Степана звал Федор:
— Запрягать аль подождать?
Степан поглядел на усмехнувшегося Петьку, на Прасковью, на сына, спрятавшегося в кофту матери, и отрывисто бросил:
— Запрягай!
Прасковья опустила Гришку на пол, дала ему другую конфетку и прошептала:
— Едешь?
Петька метнул глазами на мать, на отца, бросил вить веревку и неожиданно исчез.
— Паша! — тихо позвал Степан.
— А?
Помолчал и крикнул в окно:
— Через пять минут поедем!..
… Двором вышли на межу в огород. Огород тот же, старый, знакомый, та же и погребица, от времени еще более покосившаяся. Те же растущие вокруг огорода и в самом огороде лебеда, цыганка, репейник. Вот и яблони, посаженные еще Степаном. Три из них, подъеденные мышами, подсохли, две стояли с обломанными сучьями и желтой листвой, а остальные три, убереженные Петькой, густо зеленели, пустили крепкие ростки. Твердые стволы были обвязаны тряпицами. Особенно крупна была одна яблоня. На ней висело несколько почти уже зрелых яблок.
«Сахарная бель», — вспомнил Степан.
Между яблонь тянулись чисто выполотые и разрыхленные грядки с овощами. Грядки старательно поливались, кочаны широко раздались листьями в стороны, а в сердцевине уже завязались по кулаку крепкие комочки. Густо росли свекла, редька, морковь. Цвел мак, а рядом с ним тихо шелестел кудрявый укроп. На крайних грядках широкими листьями пыжился табак.
Степан шел сзади, срывал головки конопли, растирая их ладонями, и зачем-то нюхал. Запах конопли острый, крапивный.
Вот видит, зацепившись за Прасковьин сарафан, тянется повилика.
— Слушай, Паша, ты тогда, помнишь, была у меня-то?
Не поворачивая головы, словно не слыша, что спросил Степан, она тихо проговорила:
— Когда совсем уезжаешь?
— Через неделю…
— На Алызово?
— Наверно… Нет, я не о том… Неловко у нас вышло, а ты не зашла после… А ведь я ждал… И много думал.
Прасковья вздохнула.
— Вот, стало быть, и надумал… заехать.
— Не об этом я…
Круто повернулась и упрекнула:
— Чего вертишься, чего мудришь?.. В избе сидел, будто квасцами кто напоил. Говори сразу!
Не дожидаясь ответа, быстро зашагала на гумно. Степан еле поспевал за ней, глядел ей на ноги, толсто обмотанные онучами, на лапти с уже протертыми пятками.
«Зачем повилика тянется? Рва-ать!»
И наступил на повилику.
Шли на гумно и совсем не замечали, как ехали переулком мужики и смотрели на них, как пылила посконь и как в одном месте уж слишком шелестели конопли. Словно кто-то раздвигал их упругую стену. Вот он забежал вперед, залег в густой заросли лебеды, откуда видно было, что Степан прислонился к углу сарая, а Прасковья стояла рядом.
И ласково сказала Степану:
— Пришли.
Степан оглянулся, что-то невнятно забормотал. Тогда Прасковья настойчивее:
— Пришли. Тут никто нас теперь не услышит. Говори.
Помедлил Степан, закурил и вдруг быстро-быстро начал что-то говорить. Видно было, что он боялся, как бы Прасковья не перебила его, не спутала всей еще в городе надуманной речи…
Петька, лежавший неподалеку в траве, все видел и понял одно: «Отец бросает мать», — но это он уже и так знал, как знало все село. «Бросает мать и сходится с другой, в шляпке». Полз он сюда только затем, что боялся, как бы мать не стала плакать и просить отца не бросать ее. Он думал, что «если будет так, то сразу покажусь я, подойду к тятьке, погляжу ему в глаза и, ничего не говоря, возьму мамку за руку. Возьму, приведу домой, посажу в передний угол, а плакать не дам».
Но Петька ошибся. Мать не только не плакала, но смеялась. И от этого смешно было и Петьке, особенно когда мать, круто обрывая отца, задавала ему такие вопросы, от которых Степан краснел, топтался на месте и не знал, что ответить матери.
— Валяй его! Так его, мамка, так! — шептал Петька.
Начал Степан с того, что несколько раз думал взять Прасковью к себе в город, обучить ее грамоте, «вытащить в люди».
— Но ты отказывалась и говорила, что ничего не поймешь, да тебе и некогда, и как быть с ребятишками, с хозяйством. Больно мне было за тебя… Ты одно пойми: когда мы жили в деревне, то ничего не знали. Работали, вели хозяйство, а до чего другого нам и дела не было. А другое-то оно было, и большое… Революция, Паша! Пришла она, революция, и у меня открылись глаза. Это не легко было понять мне, мужику, но я… я не наукой, а нутром ее понял, утробой. Я сказал сам себе: «Революция — это наше дело, и надо в нее идти». И пошел. И не осталось для меня, окромя революции, ничего. Все забыл, да… то есть забыть хотел… Но в том и беда наша, мужичья, что связаны мы с хозяйством. Стараешься забыть, а, глядь, хозяйство тянет… Ты вот, Паша, не знаешь, сколько я думаю о вас, много думаю.
Вряд ли Прасковья слушала Степана. Уперлась она взглядом в одну точку и будто что-то хотела вспомнить. А вспомнив, подняла лицо и, не дожидаясь, когда кончит Степан говорить, медленно, с тихой и как будто виноватой улыбкой перебила:
— А помнишь, Степа, как я… с ножом-то.
Степан изумленно посмотрел на нее, быстро закивал:
— Да, да, как же. Помню, Паша… Весной это было, у церкви… Дождь еще тогда шел.
— В амбар тебя хотели кулаки запереть, — тем же спокойным голосом продолжала Прасковья.
— В амбар, в амбар… За контрибуцию. Кулаки.
— С ножом я… Босая…
— С ножом, да…
Прасковья в той же задумчивости продолжала:
— А поп волосы драл. Больно ему хотелось распять тебя в церкви. Все кричал: «На кресте его, безбожника, на кресте!»
— С попа пять тысяч взяли.
— Хорошо это — на кресте?
— Чего?
— Распять? Ты бы все понял… нутром.
— Да, да, — машинально отвечал Степан. — Нутром… А как стал работать, и умом понял… Хотя и сейчас еще кое-что больше нутром.
Не видел Степан, как Прасковья тихо смеялась. Заметив, схватил ее за руку.
— Ты что?
— Бают, хозяйка твоя жаловатца всем. Взасос, бают, целуетесь вы… Дочь у нее невеста, стыдно…
Изумленно вытаращив глаза на Прасковью, Степан закричал:
— Врет она, дура! Дура — хозяйка! Вот я ей… приеду…
— Побьешь? — спросила Прасковья.
— Выговор сделаю, — глухо пробормотал Степан.
Прасковья посмотрела на него чужими глазами:
— Говорить мне с тобой нечего. Поезжай.
— Нет, ты подожди, я уеду… Ты одно пойми…
— Давно поняла, — оборвала его Прасковья. — Людей ты стыдишься, на гумно меня позвал. Нет, ты на люди со мной пойди. Вот что они скажут, как они рассудят…
— Зачем на люди, Паша, какое им дело?.. Ты вот не даешь мне говорить…
— Чего говорить-то — аль не знаю? Разводиться хочешь? Разводись…