Оба поспешно собрались — следователь взял с собой пухлую папку, главврач надел халат и медицинскую шапочку. В конце длинного коридора они нагнали двух молодых женщин. Одну из них следователь узнал без труда — она была дочерью бывшего учителя и друга Вагабзаде. Очень кокетливая девушка с высоковзбитыми волосами. Настолько уверенная в собственной неотразимости, что не считала нужным следить за манерами, говорила грубовато и свысока, хотя в то же время посылала каждому зазывную улыбку.
Зато другая… То, что она выросла на свежем воздухе, выдавал румянец щек, бледно-розовый, как осенняя роза. На ней был скромный дорожный костюм. Стоя спиной к окну, так что свет обрисовывал лишь контуры фигуры, но оставлял в тени лицо, она тихо и настойчиво спрашивала о чем-то у врача. Тот отвечал, избегая ее прямого взгляда.
— Барышня проводит вас в палату, — сказал наконец он, кивнув на Халиму. — Но помните: у больного мало сил, а он занят важнейшей работой.
— Работой? — удивилась незнакомка. — Но нам сообщили…
— Его работа — бороться за собственную жизнь, — несколько высокопарно отозвался главврач. — Простите, я спешу. Если завтра сможете зайти еще раз, буду рад с вами побеседовать подробнее.
Она глядела на него глазами, полными слез. Эти слезы вызвали у следователя смутное ощущение сада, окропленного дождем. Показалось даже, что в воздухе разлился слабый аромат мокрых трав.
— Не плачьте, дорогая ханум, — мягко сказал главный врач. — Пройдите в мой кабинет, успокойтесь. Слезами ни болезнь, ни смерть не испугать.
Он пытливо вглядывался в ее лицо и вдруг, круто повернувшись, зашагал прочь. Что-то необычное было в этом поспешном уходе. Через секунду, уже в пальто, он покинул кабинет, а потом и больницу, ни разу не оглянувшись.
Халима с удивлением смотрела ему вслед. Затем, словно опомнившись, дотронулась до плеча приезжей:
— Пойдемте. Я провожу вас. Зачем плакать? Я всякий раз ухожу отсюда с надеждой. А кем вы приходитесь нашему Замину?
Возможно, приезжая ответила слишком тихо, и шепот затерялся в стуке каблучков по свежепротертым половицам больничного коридора. Или вовсе промолчала? Следователь не услышал ничего и медленно двинулся следом.
В палату первой вошла быстрым, решительным шагом Халима. За нею, словно запнувшись у порога, незнакомая молодая женщина.
Пока Халима брала в свои руки безжизненную ладонь больного, похожую на перебитое крыло ласточки, и, подержав немного, опустила ее, незнакомка, шатаясь, подошла к кровати, рухнула на колени и припала головой к ногам неподвижного Замина.
Ее порыв был так естествен, так неодолим, что снова вызвал у следователя представление о стихийных силах природы. Будто он смотрел на снежную лавину, когда бесшумное грозное сползание снега рождает иллюзию движения самой горы. Шевеля плечами, гора медленно раскачивается, грозя обрушиться и увлечь за собою следом все живое. Горестное раскачивание этой женщины напоминало странное колдовство, при котором следователь с Халимой оказались лишь случайными зрителями. Глухие рыдания сотрясали ее тело и отдавались в голых стенах палаты эхом дальнего грома. Она приблизилась к Замину вплотную, приложила его безответную руку к своему лицу.
Ресницы больного дрогнули. Он беспокойно заворочался, силясь приподняться. Непослушные пальцы слабо дотронулись до омоченной слезами щеки.
— Халлы… — прошелестел вздох, и веки его снова сомкнулись.
— Замин… мой Замин! Во всем виновата только я. Я сделала тебя несчастным… я тебя погубила! Ответь мне хоть что-нибудь! О, помогите, умоляю…
Такова была первая встреча дотошного следователя с таинственной особой, которую он тщетно разыскивал.
Дадашзаде тоже несколько раз навещал больного. Тот был уже в сознании, но говорить с ним не разрешалось. Они здоровались одними глазами, и журналист бодро показывал жестами, что доволен сегодняшним видом друга. Тот, в свою очередь, вяло шевелил большим пальцем, пытаясь подтвердить, что дела идут «на ять», тогда как его налитое свинцом распростертое тело оставалось неподвижным.
Обычных посетителей в палату пока не пускали. У кровати сменялись только родные.
Дадашзаде, однако, повидался почти со всеми участниками рейса на Боздаг. Как ни странно, подробностей аварии ему не мог поведать никто. Машины шли друг за другом с интервалом и растянулись на большом расстоянии. Все сходились на том, что Замин свернул с дороги сознательно и сам подставил свою машину под потерявший управление прицеп Гуси, стремясь предотвратить другую, более грозную аварию. Ведь грузовик Гуси пятился к обрыву и готов был рухнуть прямо на нефтяную скважину. Струя нефти вырвалась бы тогда наружу, что неизбежно вызвало грандиозный пожар. Потоки горящей нефти, устремляясь по склону в долину, губили бы все на своем пути. Уже не только Гуси, но весь караван и жители долины подвергались смертельной опасности.
«Таков последний мужественный поступок шофера Вагабзаде, о котором просили рассказать наши читатели. Он не пожалел собственной жизни, чтобы заслонить собою товарищей и спасти государственное имущество. Больше прибавить к этому нечего» — так закончил свою статью Дадашзаде.
Наконец-то я переплыл реку смерти, по выражению главного врача, и вновь очутился на берегу жизни! Все вокруг казалось мне обновленным, вызывало острый интерес. Я уже с трудом мог вспомнить тот страшный миг, когда силы мои полностью иссякли и я готов был сдаться.
Черная пелена поплыла у меня тогда перед глазами. Лишь внутренний взор приобрел провидческую зоркость. Казалось, я мог уловить даже слабое свечение керосиновой лампешки в пастушеской хижине где-нибудь среди скал, на краю земли. Но и этот утлый огонек погас! Все стало черно, беспросветно вокруг меня. Померкшие зрачки не замечали ярких больничных ламп.
Врач и медицинская сестра пытались задержать меня на краю бездны. Укол следовал за уколом. Мне растирали заледеневшие ступни ног. Сжимая запястье, ловили ускользающий пульс. Я лежал спокойный и безразличный ко всему. Болеутоляющие лекарства больше не радовали меня; я не ощущал ни боли, ни тревоги. Хотелось даже улыбнуться врачу и уверить его, что мне совсем не страшно… Из опасной апатии меня вывела мысль о матери. Бедная мама! Я со всеми распростился мысленно. Оставалось попрощаться с нею.
И тут зрение стало понемногу возвращаться ко мне. Я уже смутно различал лицо склонившегося надо мною врача, видел напряженное биение жилки на его шее. Затем уставился в черные ночные стекла. Как хотелось дождаться рассвета! Порадоваться солнцу, будто теплу материнской руки…
Когда я очнулся на больничной койке, первой увидел ее. «Миленький, как ты?» На матери был обычный темно-фиолетовый платок-келаган, один конец которого спускался на грудь. Она молитвенно обернула взгляд к окну: «Слава аллаху, жив!» Шероховатая ладонь гладила мой лоб. Эти прикосновения были так приятны, что, повернув голову, я слегка прижал ее руку к подушке. Уютно, радостно было лежать голове на ее пальцах. Боль понемногу уходила, и теплота разливалась по затылку. Словно я ребенком примостился на сухой, прогретой солнцем доске. Сладкая дрема сомкнула веки. Уже сквозь сон я ощущал, как мать ощупывает мои ноги начиная со ступни, сильно сжимая щиколотку, чтобы понять, не потерял ли я чувствительность.
Когда я открыл глаза, она прошептала:
— Да буду я твоей жертвой! Ноги у тебя целы, сынок.
С этого момента началась моя отчаянная, хотя и незримая борьба за жизнь. Умри я — и вместе с собою унес бы навечно скупую улыбку матери, ее благодарные светлые слезы. Ту силу духа, которая поддерживает многих односельчан. Да, селение лишилось бы тогда прежней Зохры, помощницы и советчицы для каждого, которая умела удерживать человека у самого начала дурной дорожки. Без ее мудрого наставления возникнут неурядицы, покачнутся многие дома: там опрометчивый джигит породнится с недостойной семьей, там забывшая стыд вдовица зазывным хохотом насыплет горячих углей в постель постороннему мужчине или же очерствевший душой отец семейства покинет больную жену, польстится на молоденькую. Некому станет усовестить и одернуть людей вовремя. Лишившись тетушки Зохры, селение потеряет совестливость..
Клянусь, что первой мыслью, выплывшей из глубины моего затуманенного мозга, была именно мысль о матери. Я тихо порадовался тому, что, умерев раньше нее, буду избавлен от той жгучей тоски над материнской могилой, когда потрясенная плоть готова рухнуть на свежий холмик и вместе со слезами впитаться в черную землю. Боюсь, что отчаяние смело бы ту сдержанность, ту многотерпеливость, которые день за днем воспитывала во мне моя бедная мать.