Оказавшись в западне и еще толком не соображая, как все это могло случиться, но сознавая, что попала в чулан не случайно, Настенька опустилась на мягкий мешок, набитый шерстью, и осмотрелась. В чулане было сумрачно и душно. Из оконца сквозь мутное, старательно затканное паутиной стекло сочился свет… Из-за дверей послышался самодовольный, с нотками злорадства голос матери:
— Ну, что, доченька, доигралась? Посиди под замком, отдохни и одумайся. Может, тут, в чулане, ума тебе прибавится и не станешь ты родителей позорить, пойдешь в загс…
— Не пойду!
— Ишь какая прямая! Не гнется и не кланяется! Выпрямилась и стоит…
— И стою!.. Что за радость… Послушайте, мамо… Что за радость в том, что моя подружка Маруся расписалась, а Егор накинулся на нее, как зверюка, с кулаками?.. А Люська Петракова бросила мужа и убежала с другим на Сахалин? А как живут Нюра Пашкова и Ксения Голощекова? Разве это семейная жизнь? А ведь, они расписывались… И не говорите, мамо! У меня есть свои убежения!
— Выдумка твоя, вот что у тебя есть! Какие могут быть в замужестве убеждения? Людей постыдись, дурная твоя голова!
— Откройте, мамо!
— Дай матери слово — открою.
— Откройте! Поиздеваться захотели… Не мать вы, а инквизитор!
Не понимая, что означает слово «инквизитор», но думая, что это какое-то ругательство, Груня от обиды задыхалась. Ей тяжело было стоять, и она прислонилась широкой спиной к дверям. Отдышалась и снова начала донимать дочь укорами. Настенька умолкла и не отвечала. Сколько ни. обращалась к ней Груня, за дверью было так тихо, точно там никого и не было. Не в силах больше ни разговаривать, ни стоять, Груня, покачиваясь, как слепая, пошла в комнату. Упала на кровать и затряслась в плаче.
Прошло часа три, пока Груня отлежалась и успокоилась. Наплакалась вволю, намочила слезами подушку. И как только поднялась и в глубоком кармане юбки нащупала ключ от чулана, обидные слезы снова сдавили горло. Боязливо, нехотя подошла к чулану. Высвободила из-под косынки маленькое, с медной сережкой, хрящеватое ухо и приложила его к щелке, прислушалась. Удивительное дело: в чулане царили тишина и покой. «Наверно, с горя уснула моя разбойница, — думала Груня, не отрывая ухо от щелки. — Горе ты мое тяжкое… И в кого, скажи, такая самонравная уродилась?..»
— Анастасия! — ласковым голосом позвала она. — Слышишь, Анастасия! Давай с тобой мирно побалакаем…
Настенька не отзывалась. В чулане по-прежнему стояла такая тишина, что слышно было, как за дверью билась и звенела муха.
— Что, гордячка, молчишь? Или с родной матерью не желаешь балакать?
От обиды подкашивались ноги. Груня присела возле дверей и начала просить:
— Настенька, пожалей меня, разнесчастную! И что такое плохое я сделала? И за что на меня такая напасть? Я же тебя растила и жалела… И за все это много не прошу от тебя: живи, дочка, как все люди живут, не строй из себя умную да всезнающую… Любит тебя Иван — радуйся, и нас это с батьком радует. Только ту свою любовь узаконьте. И нехай у вас с Иваном будет какая-то особая, по-новому сплетенная семья, а только скрепите ту семью бумагой — и все! Разве трудно вам, таким грамотным людям, расписаться? Пустяк же! Или есть в том для тебя какая зазорность? Нету! А то, дочка, что Егор Подставкин побил свою Марусю, для тебя и для Ивана не резон. И тут роспись в загсе ни при чем. Обозлился и побил, и ничего тут такого особого нет. В жизни,
дочка, чего только не бывает, и завсегда больше горя, нежели радости. И ты не о Марусе думай, а о себе, чтобы на тебя люди пальцем не показывали.
Тяжко вздохнула, помолчала.
— И то, что Люська Петракова бросила своего тракториста и с бухгалтером укатила на край света, тоже для тебя и для Ивана не резон. Знать, та Люська дура, вот и все! Умные жены от законных мужей не убегают. И пусть тебя не удивляет, что Нюра Пашкова живет со своим Никитой, как кошка с собакой, и что Ксения Голощекова не любит своего Петра, — и пусть, что тебе? Зато они законные жены, и на них никто пальцем не покажет, не осмеёт, не ославит. Не любят мужей, плохо живут? А все ж таки живут и не разбегаются кто куда… А почему не разбегаются? Потому, что есть брачные узы, они-то и держат и стягивают… А как же? Без брачных уз, дочка, нельзя, брачные узы — это главное… Дитё народится — кто и что оно такое будет без законных уз? На чью фамилию припишется? Чье отчество носить станет?.. Знаю, знаю, ты сказывала, что решили с Ванюшкой новую семью заводить. Захотели жить как при коммунизме? Скажу тебе, дочка, что зря вы с Ванюшкой торопитесь… То, что будет там, при коммунизме, мы не знаем, да и не наше дело учить тех людей, какие будут тогда жить. Им-то там будет виднее, как и что делать… А тебе и твоему Ванюше надобно приглядываться к нынешнему дню, да и жить так, как живут все люди. Ведь то, что есть у нас зараз, это наше, нами нажито, и законы, какие у нас есть, надобно исполнять и блюсти… Ты чуешь, Настенька?
Не дождавшись ответа и опасаясь, не случилось ли с дочерью чего плохого, Груня потопталась возле чулана, затем тихонько, чтобы не услышала Настенька, сняла замок и осторожно приоткрыла дверь. Тут только она поняла, что Настенька не слышала и не могла услышать ее длинное нравоучение, ибо ее не было в чулане. Первое, что бросилось Груне в глаза, — мешок с шерстью, подставленный к стене и помятый ногами, вырванная рама, лежавшая на полу под оконцем… Груня развела руками, привалилась плечом к дверному откосу и не знала, что делать и что сказать.
— Ах, каналья, улизнула-таки, перехитрила мать! — вырвалось у нее со стоном, похожим на тяжкий вздох.
Так у Ивана и Настеньки началась новая жизнь, и они были счастливы. Прошла первая неделя. Ивану показалось, что он и поздоровел и что сил у него прибавилось. Никогда еще он не работал с таким усердием и старанием, как теперь, когда не просто Настенька, а любимая жена Настенька была рядом; никогда еще он не испытывал такого душевного подъема и такого превосходного настроения, как в эти дни после женитьбы…
«Так-то оно так, а только вынужден прервать и вмешаться, — слышится нравоучительно-строгий голос. — Одну минуточку, только одну… Возможно, жизнь в доме Ивана Лукича народилась новая — не спорю. Возможно, для Ивана и Настеньки такая жизнь была и желанная и счастливая, и, возможно, у молодого архитектора прибавилось и сил и вдохновения… Все это может быть! И я не касаюсь ни поэтической, ни там всякой романтической стороны вопроса. Пусть это остается на совести писателя. Тем более любовь, как сказал еще Пушкин, сила огромная, да и современные поэты уже не раз утверждали это, а им виднее… Меня же тревожат нравственность, моральная сторона и те ее, так сказать, пагубные последствия… Подумал ли автор, показывая безнравственную Настеньку, о тех отцах и матерях, у которых дочери на выданье, а сыновья как раз в тех летах, когда пора подумать о выборе невесты? Нет, и еще раз нет — не подумал! Ибо, помня о родителях, автор не стал бы показывать капризы и легкомыслие взбалмошной девицы и тем самым поощрять — ничем не объяснимое брачное беззаконие. Что, ежели все начнут так рассуждать, как Настенька? К чему это может привести? К расстройству всей жизни… А разве трудно было автору заставить свою бесшабашную героиню не вольничать на островке и не устанавливать свои порядки, забыв о записи гражданского состояния? Безусловно, не трудно! Ведь могла бы Настенька, не причиняя родителям столько горя, спокойно, мирно, как и подобает комсомолке, пойти с Иваном в загс и там на законном основании стать его законной женой! Поучительным был бы для молодежи такой поступок? Да, поучительным! Кому нужны эти Настенькины легкомыслие и «геройство» в кавычках? Никому! Кому нужны ее рассуждения в лунную ночь на островке о новой семье, о коммунизме? Никому не нужны, ибо сама она не служит примером высокой коммунистической морали… А горе бедной матери? Кому это горе нужно? Никому… Я сказал все…»
Да, горе матери велико… Признаться, автору было жалко Груню, эту вспыльчивую, но в общем-то добрую женщину, и Якова Матвеевича, человека, как мы знаем, душевного. Но что можно было сделать и как помочь горю родителей, когда именно у них выросла такая самонравная дочка? Автор и сам отлично понимает, что картина могла бы получиться совсем иной, если бы Ивана и Настеньку посадить в легковую машину, скажем, в «Волгу», которую охотно дал бы им вернувшийся из Москвы Иван Лукич. Украсить ту «Яолгу» цветами и красными лентами; а следом, в знаменах, пустить два грузовика со свашками и шаферами да прихватить еще и баяниста, и пусть бы этот шумный и людный поезд помчался з Грушовку. И чтобы там, перед светлыми очами заведующего. загсом, под общее веселье и залихватский звон баяна, с танцами на грузовике и возле грузовика наши молодожены расписались бы, как все люди, и скрепили свой брак подписями и печатями…