— Против государства прешь, — нарушили эту паузу мужики. — Пора тебе, брат, в дорогу собираться. Сухарей сушить не надо — у нас такой хлеб, что как раз подходит к тюремному житию. Возьмешь семь буханок — и до Колымы тебе хватит.
Костыль помолчал. Казалось, он о чем-то думает, прежде чем ответить шутнику. Вот он подтянул обе ноги к себе, и одна, правая, ударилась об ящик. Деревяшка о деревяшку. Тихон понял: правая — это протез и даже посочувствовал Костылю.
— И с работой нас объегоривают, — заговорил тот. — Суют дешевку, а чужакам отдают дорогую: дескать, зарабатывайте денежки, а взамен — ну, пригласите нас к себе в гости отдохнуть. Лучше всего — прямо к морю. Происходит сделка.
Мужики не встревали. А Костыль продолжал:
— Отдают дорогую работу шабашникам-хохлам, а те? А те-то чего? Неужели они не понимают, что грабят бессильных людей? Да, на ферме я ворочаю, как бык, но в этой жизни — я круглее нолика. Кто-то тут распоряжается… Мне аж страшно порой становится: а вдруг и меня, живого человека, со стадом погонят пастись? И человек ли я?.. Голова-то у меня перестала варить, потому что от нее не требуют этого… — Голос у Костыля сорвался, и он затих, как пересохший вдруг родничок.
Тихону прежде казалось, что он оторвался от жизни, но теперь он почувствовал ту боль, которая грызла Костыля. Он понимал этого мужика с протезом. Значит, не только он, Тихон, судил — судили все: и жизнь свою, и жизнь чужую, которая текла сквозь них и обдирала до крови душу. Прежде он думал, что время пришло такое — болтливое от безделья, и даже доказывал это самому себе: в беде выстоит русский человек, слова не обронит, а вот в безделье — хоть пропадай. В этом безделье он и сбивает язык, как сбивают подошву сапога. Мужику нужна работа, руки его не могут без работы, в противном случае вместо рук работает язык, который и вправду без костей. Люди не умели воровать, они просили повсюду работы, приносящей доход семье. Люди устали работать только за кусок хлеба… Безработный — это когда голодно и, может быть, нет жилья, но у нас-то: живи! У нас мужик стоит за прилавком, а иные народы вообще не работают — торгуют… Хуже того, бичи рассматриваются как паразиты, а не рабочие руки, которые бы могли озолотить эту землю. Эх ты, Россия! Пятьдесят лет назад ты учитывала даже детские ручонки, а теперь ведешь счет безработным рукам на сотни и тысячи: сотня рук не трудится на тебя — и бог с ней, с этой сотней! Считаешь по-крупному: тысячи, десятки тысяч… Масштаб! Но при таком-то счете можно и не работая прожить, и живут — благодать какая! Сколько же тогда у нас не работающих? Тьма!.. Тихон даже головой покачал, припомнив былые притоны, вокзалы, мясокомбинат: по одному орешку, а весьма приличный мешок набирается. Это всегда его поражало, хоть давненько он стал раздумывать об этом: видишь-понимаешь, но объяснить не можешь. Беспомощней Костыля… Вот встретились, а говорить стали — как глухонемые, двух слов связать не могут. Что за мужики! Таких убивать будут, угнетать — письма прокурору не составят. Но ведь и при крепостном праве знали, что нельзя так больше жить, а слов… Хвать за дубину! Не то, граждане мужики, не туда гнете.
Вот и сказать бы Костылю: чувствуешь-то ты верно, а по словам твоим дурацким выходит, что мы влопались в эту нашу замечательнейшую систему, как рыба в «морду». Вот она плыла по протоке из озера в реку, доплыла до крыльев, что направили ее к горловине «морды», и рванулась туда. А в горловине тесно, душно, больно… Но ведь казалось, что еще чуть-чуть — и кончится она, выпуская всех на речной простор. И она кончилась, но простор не начался: кругом сетка-плетенка, обратного хода нет. Остается одно — сидеть и ждать, когда тебя вынут из «морды» и, прикинув на ладони, решат: то ли жарить тебя, то ли сырым обгладывать до костей?! Редко какую мелочь бросают в воду. А крупная, задыхаясь в «морде», мечется, но вырваться оттуда не может. «Морда» на совесть сплетена: пока разберемся, как лучше сделать, чтоб выбраться из нее, передохнем и сгнием… «Как дохлые телята за коровником?» — «Да, ты верно чувствуешь, Костыль». Но Тихон не сказал.
Зато Костыль, немного передохнув, подал свой голос— неумело, но с чувством.
— Разве мы живем? — проговорил он. — Хохлы, эти живут!.. Тыквы съедают, а семечки нам везут, чтобы продать: сорок копеек за стаканчик. Ловкие ребята. А?! — наливался он жаром. — В прошлом году привезли машину яблок — и ну торговать. Народу сбежалось столько, что в очереди трех лучших доярок помяли. Надои на ферме упали… Нет, такого братства я не желаю. По мне лучше капиталист, но чтоб поступал по совести. — Костыль помолчал немного и поправил себя: — По натуре капиталист, а не по наличию денег. Таких-то и у нас в колхозе навалом… А вот тех, что прислали на ферму конвейер, — это большая редкость. Зато они не обманывают: конвейер хорош! Я при нем отдыхаю. Он работает ровно, бережет мои руки и ноги. Молодец! Спасибо капиталисту.
Костылю посоветовали запастись сухарями, но тот отказался:
— Без сухарей обойдусь.
На крыльце появилась продавщица, грузная и толстогубая женщина.
— Тихо, братва, — прошептал Костыль. — Шлеп-губа на горизонте.
Шлеп-губа с презрением оглядела бездельников и, перебирая в руках тесную связку ключей, направилась к амбару. Она открыла дверь, вошла внутрь амбара-склада, откуда пахнуло крепким запахом лаврового листа. Через минуту она вышла оттуда с мешком на загривке, повернулась боком к двери и, толкнув ее ногой, ловко набросила замок.
— Пьянчужки! — бросила Шлеп-губа, проходя мимо мужиков. — Так и будете здесь сидеть до вечера. — Срамота!
— И будем! — подтвердил украинец. — Не кипишуй.
— Срамота! — повторила женщина, приближаясь к крыльцу. — Добрые люди робят, а они толкутся здесь с утра, как на ярмарке.
— Кто это — добрые? — насторожился Костыль. — Хохлы, что ли?
— Срамота! — Продавщица, не отвечая, стала подниматься по ступенькам крыльца, качнув его, как плотик на реке, с которого обычно полощут белье. Она вошла в открытую дверь и через некоторое время сильно хлопнула ею.
— Злится, стервоза. Работает на двух ставках, а кто-то виноват, что ей приходится мешки на себе таскать.
— Бери с нее пример, Костыль. А то плачешься, что мало плотют… За что тебе, лентяю, платить деньги?
— Опохмелимся — разберемся, — пообещал Костыль и умолк.
После магазина Тихон вырвался за деревню. Он потерял теленка и теперь оглядывал пастбище. По пастбищу к теленку приближался огромный бык. Громадина надвигалась. Внутри ее клокотала бездна, готовая вырваться наружу. Громадина двигалась. Вот она подошла и… обнюхала теленка. Тот аж задрожал весь. Но ничего, к счастью, не случилось, ничего не произошло, хотя Тихон перепугался, что теленка сейчас прямо на его глазах раздавят и втопчут в гудящий, как эта громада, дерн. Бык лизнул теленка, скупо и жестко окатив его языком снизу вверх — от ноздрей до влажных глазниц, и только после этого отвалил в сторону, отпуская их с миром. Тихон прокричал: «Циля!» — и, подталкивая теленка, чуть ли не бегом заспешил к дороге. Колени слабели… Теленок, как назло, взлягивал, убегая от хозяина, и недовольно крутил головой. Вот-вот, казалось, он зацепится мордой за кочку и полетит вверх тормашками, преграждая путь отхода не в меру суетливому хозяину.
На обочине Иваныч оглянулся. Черный бык, наливаясь гулом, шагал в обратную от дороги сторону, вовремя заметив, как крайние коровы потянулись к ферме. Надо было их завернуть и заставить добирать пастбище, где клубилась небольшая, но сочная трава. Бык знал, здешняя трава была слаще.
Жара вроде бы спадала. Не так хотелось пить, как прежде, и сухая горечь от выкуренных папирос выветрилась изо рта. Тихон шагал за теленком и ни о чем, собственно, не думал. Ему даже ни разу не захотелось повернуть назад — к Юмени.
И теленок больше не беспокоил его: он семенил по обочине, никуда не сворачивая, как будто заранее знал, в какую сторону ему следовать, белолобому.
Скотовозка обрушилась на землю. Водитель, выглядывая из кабины, хохотал.
— Ну как, бедолаги? — кричал он, притормозив возле Тихона. — Не потеряли меня, а? Ха-ха!
Добродушный и краснолицый, как будто свежих помидоров наелся в городе, он вышел из машины и, подойдя к Тихону, похлопал его по плечу.
— Не серчайте! Замотали меня на комбинате, — как бы оправдывался он. — Едва отвязался. Думал, что и меня забьют, как выбракованного кастрата. Ха-ха! Ну, едем? Или — пешком пойдем? — балагурил водитель, наскучавшись в дороге по собеседнику. — А то бросим ее тут, эту развалюху, да рванем пешедралом. Эх, как люблю-у!..
Па-а родине-е,
как па-а смаро-ди-не,
иду — листом пахнет…
Идем? Значит, идем!
— Э! Ты дурака не валяй, — после некоторой растерянности проговорил Тихон. Он и водителю обрадовался, и машине, которую тот водил, и выхлопному газу, — всему, что наконец-то настигло его в этой проклятой пустыне. — Я уж затылок смозолил, ожидая тебя…