Капустина потянуло к полой камере в массивном устое плотины, он мог теперь без детской оторопи вглядеться в темный зев «печки», в пенистую, клокочущую воронку, о которой столько страхов рассказывали в деревне. В ее сумеречную глубину убегала веревка — напряженная, она подрагивала, казалось, не от толчков воды, а оттого, что там, в медной сеточке, металась рыба. Капустин испытал великое искушение поднять чужую сетку, но удержался, было такое чувство, что кто-то следит за ним, притворяется спящим и провожает его сейчас по плотине ревнивым взглядом.
Он шел по сухим, коротким, положенным вдоль плотины доскам, под ними в стеклянном, мощном изгибе пролетала вода. Впереди, ближе к левому берегу, маячила фигура рыбака, вполовину закрытая стоявшим на рельсах электрокраном. Перебравшись через его площадку, Капустин по тонкому, кроткому профилю, по сплюснутым полям сдвинутой на лоб шляпы «под соломку» узнал спиннингиста. Он хорошо выбрал место: сразу за краном верхний ряд щитов выдернут и положен на плотину, воды здесь падает больше, и понизу резко обозначилась граница бурлящего, вспученного потока и более плавного, попятного движения струй рядом.
Рысцов подался тощим животом к стальному перильцу, не глядя, молча освобождая проход; прикрытая пиджаком плетеная корзина стояла у его ног. Капустин уже перешагнул через нее, но в этот миг спиннинг согнуло и снасть повело, а Рысцов только зажал рукой катушку, чтобы не трещала, и стоял как ни в чем не бывало, поглядывая на вспененное ложе реки.
— Там рыба, — сказал Капустин.
— Струя сильная, только заведешь — вроде клюнуло, — скучно отозвался Рысцов. Брюки на нем добротные, со складкой, заправлены в сапоги, перехлестнутая подтяжками красноватая ковбойка свежая, будто только что из-под утюга Дуси Рысцовой. В лице и теперь что-то от ребенка: мягкий, будто без хрящей, нос с аккуратными дырочками ноздрей, нежный овал подбородка, шелковистая чистота кожи, кажется, все вокруг старели, а он, как безгрешное дитя, не менялся. — Давненько не залетал к нам, учитель, — сказал он дружелюбно. — Спиннинг не мой, Воронка, копеечный, всякой струе кланяется, Яшка вон на устое спит, его теперь и чекушка с ног валит.
— Давайте я возьму. — Капустин положил свой спиннинг на плотину, освобождая руки.
— Увидят — вся орава сбежится. — Рысцов прихватил леску и, отпустив катушку, стал выбирать снасть вручную. — Килограмма не будет, — сказал он тихо, будто его могли услышать на берегу. — Голавль подошел. — Рысцов ухмыльнулся. — Меня дожидался, когда я из лесу пойду. Уважил! Рыба меня уважает, а люди? — размышлял он вслух. — Я боровину кошу: справедливо это? Деревню хлебом кормлю, а меня за травой — в лес, половину стожков разворуют, а половину — как еще привезешь? За машиной в правление иди, кланяйся, магарыч ставь… — Голавль не бился в воздухе, а плавно, как гимнаст на снаряде, изгибался. Прошка опустил его под рубчатую подошву сапога, освободил тройник и сунул рыбу в корзину, прикрытую пиджаком. — Председатель колхоза — бог и царь, все деньги у него…
— Деньги в деревне всегда колхозные были. И машины — зачем они сельсовету?
— У колхоза не деньги были, — многозначительно отозвался Рысцов, — а долги. Дело только тогда и ведется, когда мужик в долгу перед государством! Не в наличности счастье, у нас не капитализм.
— А в чем ваше счастье?
Впервые за годы случайных встреч с Рысцовым у Оки или на деревенских улицах, встреч молчаливых, странно напряженных, полных взаимного недоброжелательства, а в детстве еще и страха Алеши перед главным караульщиком, впервые за все их угрюмое и бессловесное знакомство Капустин открыл, что Прошка все-таки стар, что и во взгляде его карих глаз, в его неестественно задержавшейся детскости проступает ожесточение человека, обращенного памятью в прошлое, отчаявшегося и старого.
— Не просветила тебя мамаша! — Пренебрежение сквозило во взгляде Рысцова: мол, живешь, как слепой щенок, не понимаешь, какая была жизнь прежде и какая пошла теперь. — Такие люди, как твоя мать, они и без денег колхозника в строгости держали, покрепче узда была. Для общества жили, для народа, — добавил он истово, — не для себя!
— Люди любили Капустину! — сказал Алексей, волнуясь и втайне досадуя, что и теперь робеет перед Прошкой.
— Про любовь в книгах твоих сказки рассказывают. — Снасть уже была заведена, леска натянулась, ее повело вправо, вперед и вернуло туда, куда и сбросил ее Рысцов. — Это и мы проходили. Слушались — вот тебе и вся любовь. Кто сердце смирил, тот и полюбил. На том Русь стояла: каждая изба по отдельности и все государство в целости.
Он задевал Капустина решительно всем: снисходительным тоном, высокомерной отстраненностью, непреднамеренным, привычным для Рысцова и все же неприятным обращением на «ты».
— Значит, люди сходятся без любви, рожают детей, жизнь живут под одной крышей? Без любви с ума сойдешь!
— И сходят, учитель! Не каждого распознаешь и в дурдом не свезешь, а сходят. Жизнь и в петлю загонит, ей только дайся, — вещал он убежденно.
— Что же вы с Евдокией без любви вместе? — Капустин уже не вполне владел собой. — Дом поставили, наличниками убрали — для чего-то же украшали?
— Дусина блажь! Она у меня до этой поры песни поет.
— Оба работаете, трезвые, дети всегда чистые, досмотренные ходили — чем-то ведь живет ваш дом!
— Ишь ты, как мой дом расписал!.. — огрызнулся Рысцов, глядя на Алексея отвергающе: ненависть этого взгляда относилась будто не к одному учителю и не столько к нему, как к чему-то, что было необратимо враждебно Прохору. — Если б в каждую избу такую жизнь, как у нас с Дусей, коммунизм давно был бы и без твоей сопливой любви.
Затрещал затвор и сразу умолк под рукой Прохора, он слишком резко, с не погасшей в напрягшемся теле яростью рванул снасть, и она вдруг провисла, пенопластовый поплавок выпрыгнул из воды.
— Сошел! — сказал Рысцов с мстительным удовлетворением, будто он ждал и хотел этого. — Рыбе и той от тебя тошно: мотай ты отсюда.
— Так не дергают: если язь попался, могли губы оборвать.
Рысцов повернулся спиной к Алексею, перехлестнутые подтяжками лопатки торчали враждебно-резко; в душе он, наверное, досадовал на себя; так новички тащили в панике язя против сильного течения и, случалось, вытаскивали оборванное колечко рта.
— Иди ты!..
Прежде Рысцов князем красовался на реке, ронял в воду воровскую крылатую сеть на блоке, карающей рукой обрубал чужие, не угодившие ему жилки. А нынче что? Каторга у хлебной печи, семь потов всякий день и скупые похвалы односельчан, а на что ему их спасибо! На реке он теперь как все, как другие, свои-то еще потеснятся по старой памяти, уступят хорошее место, а пришлым наплевать, им и неведомо, кем был на шлюзе Рысцов.
— Дайте гляну. — Нелегкая подвинула Капустина к Прошке, и он ощутил его яростную, настороженную враждебность. — Спиннингом столько не возьмешь, как «пауком», теперь всем одна норма.
— Со всей России тунеядцы слетелись.
— Ничем они не хуже нас с вами.
— Будешь ночью здесь шастать, они тебя голышом домой пустят, за исподнее спасибо скажешь!
— Не все же вам других пугать.
— Я реку охранял! — Обида звенела в высоком голосе, обида столь истовая, что перед ней отступила даже злость, учитель перестал существовать: не все ли равно, кто сказал сволочные, несправедливые слова. — При мне река красивая была, а нынче с души воротит. Ну, тащи, тащи! — Он отошел от спиннинга. — Тебе порожнюю снасть выбирать в самый раз.
— А если оборвали язю рыло, как уговоримся? — Капустин взял спиннинг.
— Тогда бери моих голавлей! — Он заговорил властно. — Только уговор, затвора не снимать, труби на всю реку. Все, концы, угробил ты мне рыбалку.
Воронка в войну контузило, он плохо слышал, и затвор катушки на его спиннинге был особенно громок. Капустин с пулеметным треском наматывал жилку.
— Жена в отлучке, у родни, а мне чистить рыбу неохота, — говорил Рысцов, не глядя на поплавок. — Выйдет по-твоему, забирай все…
У самой плотины снасть дернуло посильнее, показалось вдруг, что там рыба, напуганная, она таилась до времени.
— Чего канителишься? — Прошка надвинул шляпу на брови, глаз его теперь совсем было не видать.
Шансов, что на тройнике сорванное рыло язя, мало, такое случалось не всякий год и не с мастерами. Поплавок уже болтался над водой, за ним три метра жилки с грузилами и якорьками.
— Чего там? — Но смотреть Рысцов не стал, будто его дело — сторона.
Поплавок уперся в верхнее колечко спиннинга, Капустин подобрал снасточку с якорьками, сваренными из одинарных крючков.
— Сам ты язь, учитель! — Прошка хохотнул, волнение отпустило его. — На дачу приехал или совесть уела, в школу вернулся? Сегодня едут в деревню, народ — шкура, деньги платить стали, он и прет, где лучше. И эти рыбачки понаехали: будто в России другой рыбы не осталось, только наша.