Шансов, что на тройнике сорванное рыло язя, мало, такое случалось не всякий год и не с мастерами. Поплавок уже болтался над водой, за ним три метра жилки с грузилами и якорьками.
— Чего там? — Но смотреть Рысцов не стал, будто его дело — сторона.
Поплавок уперся в верхнее колечко спиннинга, Капустин подобрал снасточку с якорьками, сваренными из одинарных крючков.
— Сам ты язь, учитель! — Прошка хохотнул, волнение отпустило его. — На дачу приехал или совесть уела, в школу вернулся? Сегодня едут в деревню, народ — шкура, деньги платить стали, он и прет, где лучше. И эти рыбачки понаехали: будто в России другой рыбы не осталось, только наша.
— И вы на сытое место пошли — к хлебу! — сказал Капустин, недовольный, что переходит на язык Рысцова, и не находя других слов.
— Ты меня на ихнюю колодку не меряй, — на удивление спокойно возразил Рысцов. — Мне любое дело по руке, а они шушера городская. — Он сдернул с корзины пиджак, ухватил голавля и бросил через плечо под плотину. — Таких, как ты, в молодую пору топить надо, как лишних щенков, чтоб под ногами не путались!
Следом за первым голавлем полетели в Оку второй и третий, четвертый выскользнул, шлепнулся на доски, и Рысцов зафутболил его в реку. Последнюю лежавшую поверх грибов рыбину он жмякнул о настил так, что по голавлю побежала частая, смертная дрожь.
— Бери на почин!
Подхватив корзину, он зашагал по плотине свободный, легкий, с ранними мещерскими грибами, будто и не было уваживших его голавлей и он не останавливался мимоходом попытать счастье чужой снастью. Шел с достоинством к высокому берегу, к деревне, где его дом, семья, хлеб, амбарчик, набитый скупленной овечьей шерстью, где всякое дело ему по руке.
Яшка Воронок не спал. Капустин разглядел его темное, одутловатое, в азиатской редкой щетине лицо, запавший висок, глаза открытые, устремленные на голубевшие поверху холмы правобережья, будто он ждал оттуда какого-то знака. Пока Алексей колебался, сказать ли Воронку, что спиннинг его брошен на плотине, бывший караульщик потер босую пятку о пятку, приподнял голову и, не узнав учителя, прохрипел:
— Глянь-ка сеточку, рязань.
В круглой, из медной проволоки, сетке смиренно лежал судак: поднятый неурочно, в час ночного затишья, он не ведал еще своей судьбы, сердито топырил жабры и скалил зубастый рот.
— Видал! — Воронок уселся, перекрестив на дубовом щите ноги, и вынул из нагрудного кармана пачку сигарет. Брал он ее, задрав локоть, привычно, правой рукой, на левой не хватало трех пальцев. — Положь в сумку, — распоряжался он, — а сеточку скинь.
Алексей помнил его глаза: черно-карие, с просинью по белку, неспокойные, казавшиеся влажными, будто из них вот-вот прольется слеза. Глаза приметливые, дотошные, рыщущие с нахальной готовностью ввязаться в любое дело по выгоде или по мимоходному интересу. Год за годом Воронок спивался, лицо темнело, припухало, от темени расползалась лысина, не тронув только черную, в седом посоле, челку и кольцо жестких волос, а глаза менялись мало.
— Кури! — Инвалид уставился на пришлого, медленно узнавая его. — Учитель! Ну?! А я смотрю, у кого рука такая удачливая: прибыл, ваша светлость! Как солнышко пригреет, родня к людям прет, а ты дорогу забыл. Здравствуй, Капустин. — Он протянул руку, уронив под ноги сигареты. — Рысцова видел?
— Встретились. Он спиннинг бросил, видно, наживка кончилась.
— Там моих чиликанов полный коробок. — Воронок за эти годы раздался, стоя он показался Капустину ниже прежнего. — Я голавля караулю, уж он все сроки пропустил. — Он переступал похмельно, неуверенно, всеми силами сохраняя достоинство. — Значит, пустой пошел, — заключил обрадованно. — Осердился барин, как же, я, мол, только свистну, голавль прилетит!.. Ну, зараза, трепло… — кротко, почти ласково поругивал он бывшего начальника: из караульщиков Воронка прогнали три года назад. — Привык сеткой шуровать, а ты побегай! На свист и рак не полезет.
— Он пять голавлей взял.
Воронок кинулся на плотину, Капустин заторопился к «тихой», — сошел по песчаной насыпи к недвижной и темной после пенистой реки заводи. Луна и ее тронула маслянисто-ртутным блеском, положила дорожку, но не подвижную, в живом чекане, а ровную мертвенно-спокойную.
Капустин пошел в обход «тихой», тропинкой среди некошеной травы и кустов ивняка; влажный воздух реки, пронизанный в пыль разбивающейся водой, сменился запахами луга, не остывшего в короткую ночь, фермы, до которой так близко, что звякни подойник, скажи там кто-нибудь, хоть и вполголоса, слово, все будет слышно на берегу. У фермы белесо, ненужно светила на столбе лампочка.
Против собственной воли Капустин вспомнил о Саше. Близость ли фермы была тому причиной, сиротский огонек лампочки, ароматы луга, леса за поймой, затянувшихся ряской бочагов или алмазная, полная луна, которую так любила Вязовкина, но Саша возникла вдруг перед ним похожая и не похожая на себя прежнюю, не в затрапезье, но и не в праздничном, не жаркая, памятная ему плоть, а что-то струящееся, неуловимое: смеющееся лицо, приоткрытый, беззвучно говорящий рот, любящие, настороженные глаза, загорелые понизу и светлые от колен ноги, тело, словно увиденное сквозь солнечную, бегущую воду… Он досадливо тряхнул головой, будто память можно прогнать упрямым движением, потом вспомнил, что есть другое, верное средство выбросить из головы все постороннее: стоит забросить в реку снасть, и уже невозможно думать ни о чем другом; мозг, инстинкт отсчитывают секунды, пока свинцовое грузило и блесна уходят под воду, все ближе ко дну, и в единственный, нужный миг спиннинг приподнят, заработала катушка, и жилка потекла к тебе, роняя на воду капли, и в каждой капле надежда, что вот сейчас, именно сейчас или в следующий миг ударит рыба и потрясет снасть. Все отдано этому колдовскому, повторяющемуся и всегда единственному движению снасти из темных глубин к песчаной отмели. Так будет и сейчас: все отлетит от него — и Саша, и спящая в амбарчике Катя, и подобревшая к людям Цыганка, и голавли, сброшенные Рысцовым в Оку, и большие темные глаза Воронка.
Он забросил на середину «тихой», довольный, что с первого раза попал, куда хотел, и снасть легла с тихим всплеском, словно и не было перерыва: жилка скользнула мягко, свободно взметнулась вверх, катушка ласково трогала большой палец. Леска покорно поплыла к Капустину, а через несколько секунд ее дернуло и остановило сердито и неуступчиво. Повороты катушки давались все тяжелее, будто тройник ухватила пудовая щука и упирается удивленно, еще не в ярости, еще не веря, что кто-то осмелится угрожать ей в ее же угодьях. Капустин отступил влево, освобождая местечко на песке, под валуном, куда он выведет рыбу, но катушка уже не поддавалась, пришлось ухватить ее всей рукой.
Недоброе подозрение охватило Капустина: зацеп! Катушка не слушалась руки, удильник согнут, жилка, украденная Митей у коломенского инженера, напряженно натянута, никто ее не дергает из глубины. Он побрел по берегу «тихой», то сходя к воде, то поднимаясь вверх, подергивая снасть, пробуя сняться с зацепа, потом вернулся на прежнее место, намотал на рукав жилку, оборвал ее беззвучно и в заводи сразу ощутил тяжесть грузила — пропала только блесна.
— С почином! — послышался сверху голос Воронка. Тот съехал по осыпи вниз, вспахивая ее тяжелыми ботинками без шнурков. — Сказал бы, что в «тихую» идешь, я бы тебя упредил. У Прокимновых здесь сеть, теперь поперек не бросишь. — Он присел на камень и закурил, готовый к неторопливому ночному разговору — Серега Прокимнов в диспетчерской, в бинокль «тихая» оттуда вся глядится, и сын всякую ночь на реке. Мотоцикл купил, после зорьки умотает с рыбой на конезавод, и все при нем. Только попусти человека, не топи, дай воздуха ухватить, а уж он сам вздохнет. Иван Прокимнов — сын Сергея. — Воронок усомнился, держит ли еще в голове учитель деревенские родословные. — Он Шурку Вязовкину взял. Помнишь ее?
— Они мои ученики, — ответил Капустин. — Иван постарше, но я и его в школе застал. — Он стянул узел на новой блесне, но бросать медлил.
— Прошка, зараза, чиликанов унес. — Воронок досадливо стукнул двупалой, сведенной в полукулак рукой по здоровой.
— Забыл. Меня увидел и расстроился: не любит он меня.
— Зря ты оборвался, я бы сплавал, по жилке и ночью найдешь.
— У меня блесен много. Если вам нужно, пожалуйста.
— Ты небось и отчества моего не знаешь, — отозвался Воронок, польщенный заботой о нем и уважительным тоном. — А иной мужик знает и не скажет: умри — не повеличает, будто у него ботало отсохнет, если родителя моего помянет.
— Знаю, что Яков.
— Яков! И это бы мне в праздник. Яшка! — хрипло выкрикнул он. — Яшка! Рысцов в ведомость на деньги знаешь, как меня писал? Во-ро-нок!