— Известно ли вам, как благоденствуют князья-монголы, живущие в Маньчжоу-Го? — равнодушно говорил Наван владетелю Западно-сайдамского уезда, прикладываясь к бутылке очищенной.
Проехав еще тридцать километров, он вылезал из рыдвана, тяжело дыша и качаясь.
— Князья-монголы, — выкрикивал он, — благоденствуют в Маньчжоу-Го!
Теперь он был вдребезги пьян.
Исполнив поручение, он возвращался к себе, багровый, с отвисшей челюстью, с веревочными жилами на апоплектической шее.
Его подданные, забрав детей и переносные очаги, по ночам уходили в степь цугом. Японцы-колонисты хлопотливо хозяйничали в новых дворах. В конце августа, в холодный солнечный день князь Наван умер от перепоя.
Он лежит в белом мешке, большой и рыхлый. Можно было бы спросить у него, на что он истратил десять тысяч иен, полученных при известных обстоятельствах. А письмо от доктора Ханда, которым он так гордился?.. А встреча с превосходно-блаженным Баньчен-Ринбочэ, обещавшим ему за послушание власть над пятью уделами?..
Абэ, узнав о смерти князя, заметил:
— Он умер. Я кланяюсь. Он был дикий человек, но истинный князь.
…Обыкновенная история в провинции Чахар.
У бревенчатого частокола буддийской кумирни перед группой японских офицеров стоит солдат в разодранной форменке, без фуражки, с разбитым лицом.
Его обвиняют в подстрекательстве к революции и разрушительных разговорах среди частей, действующих в пограничном Чахаре.
Вдалеке видна длинная цепь пехотинцев, присланных сюда из селения Шара-Удда.
Обвиняемый отвечает на вопросы и разговаривает:
— Моя фамилия — Нарияма, офицеры. Нарияма — моя фамилия. Если вам это не нравится, ничем не смогу служить.
Когда вы думаете меня щелкнуть?
На рассвете следующего дня? Может быть, ночью?
Судя по выражению ваших лиц, это совершится скорее, чем я предполагал. Не должен ли я просить о помиловании?..
Умоляю вас, сохраните мне жизнь, господа. Я не успел посудачить с солдатами шестого полка о том, что такое Юг и что — Север. Я мечтал с отрядом напасть на военную тюрьму и освободить двенадцать человек, которых вы вчера расстреляли.
Сейчас я стану на колени и почтительно закричу:
«Начальники, полководцы!.. Не сердитесь, прошу вас».
Поручик, как видно, хочет меня зарубить на месте. Я шучу, чтобы вам не было скучно. Мне хочется поболтать минуту-другую.
Солдаты говорят, что майор-сан заработает орден на последней операции. Он проявил столько храбрости, заняв кусок степи, где кочевали шесть женщин и два старых монаха.
Сегодня первый осенний день в этой местности. Льет, как из водопровода.
Как я понимаю, вы оставите меня здесь — лежать мордой вниз.
Мое почтение, господин майор!
Я не заметил, как вы появились.
Извините, если из-за меня вас разбудили. Долгий сон необходим для людей вашей комплекции.
Я приглядывался к майору давно. По внешности он — сущее дитя. С сердитыми короткими ручками, с подвижным носом, покрытым царапинами, надменный, страшный, драчливый, как вьюн.
Что касается нашего младшего офицера — это веник морской капусты.
Странно наконец, что вы не затыкаете мне глотку.
Я догадываюсь.
Надо дать мне выболтаться. Может быть, я проговорюсь. Чем страх не шутит, выкрикну что-нибудь лишнее.
Вам нужны сведения обо мне? Извольте.
Название деревни, где я вырос, — Умусир.
Мои сообщники — господин Нищета, госпожа Прокламация и молодой человек — Не выдавай никого.
Моя религия — бродить вдоль рыбацких поселков Хоккайдо, в оккупационных отрядах, по дождливой Монголии и беседовать с людьми.
Моя цель известна вам лучше, чем мне.
До того как вы меня раскрыли, я казался бесшумным, послушным, осторожным и немым, как все рядовые, на которых вы смотрите с седла.
Не наводит ли вас это на случайные размышления?
Когда мы проходили монгольскую деревню Ондор-Модо, в юртах сидели только дети. Это было королевство малолетних. Самого старшего из них — золотушного паренька, с отечным лбом, который напоил из колоды вашего коня, офицер-сударь, взяли в палатку допросов. Я никогда не узнаю, что он рассказал.
Завтра вы сможете отослать в штаб полка мою личную карточку: родился столько-то лет назад, умер сегодня.
Истинные события моей жизни:
Книжка с оторванным заглавием, прочитанная мною в поезде Муроранской железной дороги; утро, в которое я впервые решился рассказать свои мысли о справедливости другому человеку и узнал, что он думает одинаково со мной; собрания в помещении театра Мисуя, где мы разучивали роли и учились скрывать свои желания под чужими словами; потом армия, где я был лучшим патриотом в роте, — никто не мог бы догадаться, что я — это я.
Вы плохо изучили своих солдат.
Кто знает, о чем они думают, когда им запрещено думать?
Не боитесь ли вы, что после смерти я буду подходить к ночным пикетам светящийся, толстый, с пулями в животе и читать солдатам наизусть из той самой брошюры, которую вы у меня отобрали и сожгли?
Мои двойники, может быть, будут не похожи на меня — они возникнут перед вами в виде сердитых крестьян с Севера или осакских мастеровых.
Я покорнейше думаю, что вы принадлежите к числу людей с коротким глазом, которые видят пень, только ударившись в него коленом.
Слушаюсь, я иду.
Здравствуйте, друзья-солдаты. Рад вас видеть.
Прикажете отойти к воротам и снять сапоги? Я вижу здесь Кудзи. Это значит — мне не придется прыгать в глине недостреленным. Он — меткий человек.
Прекрасный парень Кудзи, если бы он не был таким исполнительным!
Я советую вам дышать глубоко и ровно. Нет ничего лучше, когда воздух входит в легкие. Да здравствует коммунизм на земле, на море, в степи и в Вейчанских лесах!
Доброй жизни, товарищи!
Нарияма, поставленный к желтой стене, под взятыми на прицел винтовками, вытащил складной нож, скрытый при обыске, и разрезал жилу на левой руке. Большим пальцем правой руки, обмазанным кровью, он написал на стене слова: «Сердце — истина». Потом он вытер глаза, мокрые от слез, повернулся лицом к винтовкам, и его прикончили.
Пять японских солдат, производивших эту операцию, вернулись в полевую казарму. Они сняли шинели, башмаки, теплые штаны, наколенники и грубошерстные фуфайки и легли на пол, где были разостланы тонкие соломенные матрацы. Они размотали одеяла и перед сном немного поразговаривали.
Они заснули, и утром их разбудила сигнальная труба. Начинался пятьдесят восьмой день службы их на границе Внутренней Монголии.
Одного из пяти солдат звали Аримура. Он родился на Курилах, в доме старшего счетчика на консервном заводе, где работало шестьсот айнов. Отец его, получавший мизерное жалованье и пресмыкавшийся перед помощником ревизора, умел так разговаривать с кроткими айнскими старшинами, что те не выходили из состояния вечного ужаса.
Второй солдат был родом с Хоккайдо. Его звали Мито. Он был косолапый парень, часто улыбающийся. Пониженно храбр, как говорили военные аттестации, подвержен эпизодической задумчивости. Во время операций он потел, у него были липкие мокрые руки.
Третий солдат — Оокава Кацуми, помощник стряпчего, разочаровавшийся в законах и поступивший волонтером в армию, — был рыхлый токиец со вздутым животом и нездоровым цветом щек. В роте его звали «Брюшко».
Четвертый — крестьянин из деревни на Севере; его звали, кажется, Вакао. Через две недели он был похоронен у ограды степного храма.
Пятый солдат был Кудзи, столяр.
Это были молодые люди, не прекословящие и ни разу не подвергавшиеся дисциплинарному взысканию.
Они вышли со своей частью на каменистую дорогу, идущую вверх, широкую, коричневого цвета, обсаженную колючими кустами.
— Далеко ли до Саган-Нора? — крикнул, обгоняя их, какой-то мотоциклист в твердом шлеме.
Они проходили в глубь страны походным шагом, подаваясь грудью вперед.
Пятьдесят восьмой день в примонгольской степи.
Они странствовали по расписанию, разыскивали неизвестных людей, выходили в ночные операции, храбро минуя черные, покрытые копотью землянки.
Они внедрялись в страну, где загорелся великий японский светоч, как принято говорить.
Кудзи шагал рядом с Оокава. Тот, как образованный человек, растолковывал ему смысл событий нашего времени.
— Мы научим Китай умываться, мы вычистим им военной щеткой язык, — говорил он.
— Кровь на вид одинакового цвета, но если посмотреть в микроскоп, то у разных народов она разная.
— Я видел, как один кореец набросился на одного генерала с ножом для рубки овощей. Тогда проходившие люди схватили корейца за толстый пучок волос на макушке головы и вытащили его на площадь. Ему отсекли голову. Но пока кричали и ругались, он не был еще мертв. Я видел, как он шевелил руками. Вот так они и нападают на нас.