Мужики, удивленные столь ничтожной, по их мнению ценой, зашикали на Прокопия Силыча.
— Эт задарма отдать, стал быть? — подал свой голос кум Гаврюха. — У себя в лавке такие цены назначь.
— А ты помолчи, черт-дурак, — оборвал его Прошечка, — коли бог рассудку не дал! Сам не стоит алтына, а тянется за полтиной! Тебе вон козлиные орешки от мого Кузьки и то не посчитать, как он разок до ветру сходит.
Кестер Иван Федорович хмыкнул в короткие усы, ничего не сказал. Он-то понимал, что цена не безобидная, но в разговор не ввязывался, поскольку жил на собственной земле и сюда пришел любопытства ради.
— Х-хе, — замотал головой Леонтий Шлыков, — да ведь я за три копейки заплатку на пим и то пришивать не стану. Лучше задарма сделаю…
— Еще ты, черт-дурак, туды же! — круто повернулся к нему Прошечка. — Пустоголовый. Куды конь с копытом, туды и рак с клешней. Ишь ведь заплатку к чему приравнял!
— Ты лаяться-то погодил бы, Прокопий Силыч, — заверещал Демид Бондарь своим бабьим голоском, — да пояснил бы народу про ети самые три копейки, чего они обозначают…
— Умный так разберет, а в дураке и дубинка не вольна, — отрезал Прошечка. — Чего ж вам еще пояснять-то, черти-дураки?
Балас чутко прислушивался к мужичьим голосам, но не подавал виду, окостенело уставившись под яр, где — по подсказке Тихона сверху — Макар лопатой нащупывал клад. Копнул он всего два раза, и уже показалась под песком твердая чернота. Потом она обнаружилась полукругом, по прямому срезу которого открылись несколько небольших кусков. Сопровождающий Макара торопливо схватил один из них, отряхнул сырой песок с него и крикнул вверх своим:
— Ловите!
Протянулось несколько рук. В чьи-то кусок этот попал и пошел гулять в оживившейся толпе приехавших. А Балас, покопавшись в кармане, достал золотой рубль и, простерши над обрывом ладонь, крикнул Макару:
— Ну, получай на водку, открыватель!
Мужики жадным взглядом проводили сверкнувшую монету: повезло Макару.
— Дык с землицей-то как же сладимся? — громко спросил Чулок, выжидательно глядя золотопромышленнику в затылок. Балас не торопился с ответом. Убедившись, что Макар изловил подачку, и еще подержав протянутую руку над обрывом, он не спеша повернулся к народу, И тут все увидели, что под носом у него висит нечто препротивное — даже мужикам неловко стало.
— Вот ему, — указал Балас в сторону невидимого за кручей Макара, — вот ему я все и заплатил. А вы очень богато жить захотели. Вам я не заплачу ни полушки.
— Как же так? — вырвалось у Тихона.
— Вот так. Чья это земля, где вы живете? Кому она принадлежит?
— Опчеству, — разноголосо и недружно ответили мужики.
— Нет! — возразил Балас и, заметив у себя под носом непорядок и нимало не смущаясь, полез в карман за платком. — Помещик Бородин — хозяин этой земли.
— Дык ведь помер он с коих пор, — удивился Леонтий Шлыков такому обороту. — И барыню его давно бог прибрал.
— Помещик Бородин, Николай Петрович, жив и здоров. Проживает в Петербурге. Не так давно вернулся из Парижа, с моей родины. — Балас обвел победным взглядом ошарашенных таким известием крестьян и, указав на одного из своих спутников с портфелем, добавил: — Вот там — купчая… Не я вам платить буду, а вы мне, если нужда появится. Прощайте, мужики! — и он направился к коляскам.
— Вот дык разбогатели мы с твого угля, Тихон Михалыч, — гулко выдохнул кум Гаврюха. — Вот дык озолотил ты нас!
— Стал быть, про наследника-то не байки сказывали… Жив-здоров и в Петербурге проживает, — будто про себя рассуждал Иван Корнилович Мастаков. — А чего ж он с нас деньги-то не брал столь годов, коль его это земля…
— Ты, черт-дурак, замолчи! — ощетинился Прошечка. — Чулок ты, чулок и есть суконный, черт-дурак! Ты думаешь, у его всего и наследства — вот этот клочок? Кругом-то земля продана и перепродана по пять разов. Ему дороже сборщика держать возля наших дворов… А что — уголь, дык он про его небось и теперь не знает.
— Да будя вам лаяться-то, — усмехнулся Филипп Мослов. Уж больше года не мочил он усов в водочке, хозяйство снова на ноги поставил. — Мы головы ломали об этом угле, а вышло все вон как просто.
Никто ему не ответил потому как тройки двинулись и отвлекли внимание мужиков. Первую тройку кучер направил почему-то не обратно, на Прийск, а в город, через плотину. Балас на второй подводе сидел. Видно, не ему принадлежала необычная тройка.
Коренной в упряжке, держа высоко голову, шел ровной размашистой рысью, а пристяжные, вытянув шеи и неся головы на аршин от земли, дружно подхватили наметом. И чем дальше в степь улетала эта сказочная тройка, тем более напоминала она резвую серую птицу, дружно взмахивающую крыльями. Ни слова не проронил никто, ни взгляда не оторвал, пока не скрылась птица в курганистой, дружно зазеленевшей под дождем степи.
2
С той поры как пригнал Прошечка свою дочь обратно в дом зятя, внешне, можно сказать, ничего в жизни Катюхи не изменилось. Только что попреков добавилось да шипучего зла прибыло. Даже самый пристальный взгляд едва ли уловил бы какую-то разницу, вряд ли приметил бы что-то новое в поведении молодухи. Была она послушной и с виду покорной. На судьбу свою теперь уж не жаловалась даже бабушке Мавре, хотя неразлучно ходили они в церковь, не пропуская ни единой службы. А богомольность эта опять-таки вызывала негодование свекрови и сношенниц, поскольку дел на их долю перепадало больше, когда Катюха молиться-то уходила. Бабка не в счет — все равно невелика от нее подмога. Но за усердное богомолье ругать никого не полагалось, оттого бабы злились молча, оставляя до времени ядовитые слова, как подвернется хоть сколь-нибудь подходящий повод.
Однако же изменилось в ней многое. Телом выправилась и статью наладилась — не своенравной беззаботной девчонкой выглядела, а знающей себе цену бабой. А во взгляде, с виду покорном, намертво застряла едва приметная непреклонность. И надломленная правая бровь утверждала непреклонность эту. Таким становится человек, бесповоротно решившийся на самый важный шаг в жизни, когда помощи ждать неоткуда и когда верит он лишь в собственные силы.
Как всегда, вечернюю дойку коров закончили поздно. Фроська, и Лизка, и Степанида, не теряя ни минуты, спать разбежались, потому как едва успеешь веки смежить, уж вставать пора. Катюха после всех вымыла руки, не спеша вытерла их фартуком и нехотя побрела к своей кровати, где уж часа три спал Кузька.
Усталая и разгоряченная работой, остановилась она у постели, в темноте нащупав край ватолы и откинув его, жадно вдохнула устоявшееся тепло. Но тут же передернуло ее, перекосило. Брезгливо отступила на шаг от кровати, скинула платьишко и, лениво перекрестившись, осторожно, чтобы не разбудить мужа, полезла в опостылевшую до смерти супружескую постель.
Уснула сразу, и кажется, не спала вроде бы вовсе, как ощутила на правой лопатке липкое, омерзительное прикосновение Кузькиных губ. Будто прокисшая разогретая оладья прилепилась там и маслено обжигала расслабленную сном кожу. Простонала невнятно, как сквозь сон, и не подала виду, что проснулась.
— Катя, Кать, — зазывно шептал Кузька, — оборотись, что ль… Ну, оборотись, говорю… Слышь, Катя!.. Жена ты мне аль чужая?..
Катюха не выдала себя ни словом, ни движением, хотя кипело в ней все, словно смола в адском котле — вот-вот задымится и снаружи.
— Уж недельки три небось не подпущаешь, — тянул свое Кузька, рукой покачивая жену за горячее плечо. — Уж не в монастырь ли наладилась… Посты все соблюдаешь, в церкву зачастила наравне с бабкой… Дак ведь в молодости грешить, а в старости грехи замаливать перед смертью полагается…
— Отстань, репей! — громким шепотом прошипела она, высвобождая плечо из-под потной мужниной руки. — Отстань, тебе говорят! Не дожить мне до старости: самое время теперь грехи-то отмаливать.
— Опомнись, чего плетешь-то, одумайся! Опять ведь грешишь и меня на грех наводишь. Надысь переполошила всех своим побегом. Родного отца в грех ввела…
Он продолжал перечислять беды, принесенные в палкинский дом Катькой, а она, не слушая укоров, скользнула с кровати, выпрямилась, как березка, нагнутая проехавшим возом, запальчиво выговорила:
— А мне все едино, что в монастырь, что за монастырь да в омут. Все страхи прошли! — Подхватила платьишко и торопливо влезла в него.
— Куды ты рань эдакую? — с опаской спросил Кузька.
— На кудыкину гору мышей ловить да тебя кормить.
— Да ведь никто не вставал еще… Чего эт ты враз такой угодливой стала? Ух, шалава баба! Моя бы власть — в клетке бы держал тебя да еще на цепи.
— Не дал бог свинье рогов, а боду-у́-ща была бы, — издевалась над мужем Катюха, зная, что не тронет он ее, шуметь не станет по теперешней ранней поре. — Все равно уж ложиться-то не к чему: на дойку сбираться надоть. — И она пошла к рукомойнику, не имея сил даже оглянуться на Кузьку. Да и не до него ей было. Задело ее упоминание о монастыре. Об этом непременно у батюшки, у отца Василия разузнать надо. Ни свекровь, ни свекор, ни отец родной там ее не достанут. Никто там не обидит, грубого слова не скажет. Само собой, неволя в монастыре-то, зато уж покой и отдых от мирской грызни. И все-таки это лучше, чем головой-то в омут.