Так они спорят и пьют чай.
Скоро жители поселка уже знают, какой ширины была попутная волна, и давно сосчитали всех мертвецов прошлой зимы. Но эскимосы не расходятся.
Разговор сворачивает в бесконечные дебри расспросов и воспоминаний. Он шагает по родственным могилам, юлит по дымным сплетням юрт, обрывается в жалобы на подмоченный порох, опять затихает и повышается… Потом он переходит к событиям трех лет, когда Большой Диомид исчез из круга ежедневных наблюдений эскимосского поселка, как исчезает потонувшая лодка. Рассказы о русском Диомиде странно привлекают их. Нельзя в точности понять, что там делалось за эти три года. Поселок Большого Диомида образовал Союз гарпунов.
…Высокого русского зовут Павел. Он скверный стрелок. На глазах носит стекла. Он скуповат — никогда не допросишься у него водки. Он говорит на нашем языке.
Он послал десять мальчиков и пять девочек во владивостокскую школу. Они, слышь, научатся там управлять кораблями.
Он режет моржовую кость на станках.
…Эскимосы могут управлять островом, смазывать машины, лечить больных, писать письма, хлопать белого по плечу, жить с русскими женщинами, плевать на купцов, охотиться артелью, завести себе китобойные катеры, стоять за рулем, подбрасывать уголь в кочегарку, быть капитанами, ездить в Москву.
Американские эскимосы сидят вокруг костра и внимательно качают головами. Они вскрикивают, падают на землю, удивляются, кружатся вокруг костров. Они затихают и восторженно вытягивают шеи, касаясь синими волосами тени от месяца. Рассказ кончается, когда гости устают говорить. Им захотелось спать.
Они укладываются отдохнуть тут же, возле затихающего огня, на мокрой траве. Теперь хозяева острова судорожно ворочают мозгами. Рассказы больших диомидцев с неслыханной силой внедряются в их сознание. С каждым движением мысли эскимосами овладевает беспокойное веселье.
— Вот так красавцы, вот так силачи, вот так большие диомидцы! — вопят они вокруг лежащих гостей, ударяя в бубен.
Женщины выбегают из домов, разубранные, как в праздник.
Они садятся поодаль от костра, на сырой земле. К ним подходят эскимоски с русского Диомида, высокие женщины с кирпичными лицами.
— Как у вас в юртах, тетки, и как у вас за юртами, тетки?
— В юртах — вода, а за юртами — ветер, тетки, — отвечает русской эскимоске Гальма Смит Рыхлая. — Понсен варит из нас ворвань, когда хочет… Говорит: «Зачем ты лежишь с мужем в воскресенье?» А я говорю ему, когда он отвернулся и не слышит: «Лучше, говорю, тонуть в воде, чем такая зимовка…» Понсен мне присчитал восемь гарпунных канатов, а я ему говорю: «Муж брал только три», а он отвернулся и не слышал…
— А как у вас с кормом, тетки, и как у вас с детьми, тетки? — снова спрашивает русская эскимоска, любознательно заглядывая в открытые рты американок.
— Покажите гостям наших понсенов! — кричит Костистая Барбара. — Понсен Матлюка, Криворота, Маленькая Банка — какие все-то худые и неприглядные! И что за беда такая? Рождаются дети скрюченные, тонкие, с болячками на глазах. За зиму убыло восемнадцать младенцев.
…Понсен отходит от окна. Хлопнул ставнем. Крики на берегу исчезли в деревянном стуке рамы. Закаркало стекло. Понсен подымается по шатким ступеням к радиобудке. Он считает:
— Раз, два, три, четыре…
Стена толкнула его в плечо, и он зашатался.
Лестница пахнет темнотой и мышами. Он останавливается. Это место похоже на Вермонт, Айову, Алабаму, Толидо, Фивы — могучую провинцию Америки, где зияют черные ходы домов.
Понсен движется дальше. Он считает:
— Пять, шесть, семь, восемь, девять, десять.
Ступенек — двадцать две. Он знает их наизусть.
Нет, думает он, он уедет в Стокгольм. Он выменяет две тысячи двести песцов. Он изощрит систему торговли с эскимосами до того предела, когда профессия торговца превращается в гонку на взмыленных рысаках. Он снова обманет эскимосов, и они будут верить, что толстое бутылочное стекло дороже тюленя и лахтака. Финиш…
Он входит в радиобудку. Здесь зеленеют стены. Сырость. От черных микрофонов, лампочек, распределительных досок, кольцеобразных катушек исходит сухое сияние. Понсен включает рубильник. Раздается усиливающийся вой.
Понсен рассеянно напяливает черные наушники на холодный лоб. Дрожь во всем теле. Ноет зуб. Это последствие топтания по острову. Тоскливый звон между виском и зубом.
Эмма уходит, легко хлопая дверью. В тундре идет дождь. Жирные гагары, крякая, взлетают из-за холма. Он идет по линии сизых холмов.
Понсен остается один. Он повязывает черным фуляром щеку.
— ДМ2, ДМ2, ДМ2…— шепелявит голос в диске. — Слушайте нас, ДМ2, Аляска, Диомид, Поисен. Передаем информацию.
«На ежегодном собрании мехового конгресса в Иокогаме его председатель Ицида заявил:
— Я принадлежу к счастливцам, которые в свое время перенесли базис работы в Канаду и в Австралию. Я первый увидел зарю кролиководства и века сумчатых. Но выдры и бобры Севера не должны быть забыты нами.
После него выступил с туманным заявлением господин Маруяси:
— В наш век пересмотра господам, думающим укрепить свой баланс, осталось немного способов. От нас ушел даже командорский котик. Самое выгодное, пожалуй, содержать в Иосиваре народный дом с непьющими гейшами. Увы! Увы! Но есть еще в океане богатые американские острова — Святой Поль, Алеуты и Малый Диомид…»
— Скажите на милость! — удивленно бормочет Понсен.
Ночь. Опрокинутое небо. Звезды на мху. Болото и океан. Одинокий дым вырывается из юрты Эммы. Белый холодный хвост света падает из глубины. Жена легла спать. Голая и коротконогая, она лежит на гладкой ровдуге. Она спит и водит рукой вверх и вниз.
— Эмма, смотри, какая белая вошь ползет, — нежно говорит она сквозь сон заплетающимся голосом.
Эмма не слышит. Он идет по острову. Лужи скрипят у него под ногами.
Женщина спит. Фитиль кончился. Мгновенно, как в колодец, он проваливается на дно плошки. Начинается понедельник.
На морской улице Владивостока стоял красный четырехэтажный дом. Фасад его был широк и составлен из множества низких окон. В солнечный день часто насаженные стекла сверкали, и дом тогда был похож на большой парник. Зато когда начинались дожди, он выглядел темным и мрачным.
В каменных выбоинах тротуара застаивались глубокие лужи. Жавелевый пар вылетал из прачечной первого этажа, превращаясь в белое облако, ползущее над фонарем. Иногда открывалось окно, и оттуда показывалась голова китаянки с прямым гребнем. Маленький мальчик, высунувшись из ворот, подставлял руку под дождь, собирая в ладонь теплые капли. В верхнем окне были видны разноцветные шары, взлетающие под потолок. Здесь жил цирковой артист, каждый день репетировавший свой номер.
Дом был старый и нуждался в вечном ремонте: то гнили подпорные балки, то протекала крыша. Это был ветхий дом доходного типа, построенный в девятисотых годах, с длинными однокомнатными помещениями, рассчитанными на угловиков и коечников китайцев. Теперь эти помещения перегорожены и превращены в квартиры. Дом и до сих пор сохранил черты своей прежней мрачности. Здесь живут теперь мастера дальзавода, сотрудники райфо, моряки, проводящие отпуск на суше, пекаря-корейцы из хлебообъединения и студенты китайского вечернего техникума. В одной из низких квартир жил Лю Хэ-дин, пожилой китаец из Шандуня, варивший себе обед и сушивший обеденные палочки на солнце. С ним жил его племянник, круглолицый малыш с такими черными глазами, как будто их натерли свежим лаком.
В последнее время Лю Хэ-дин работал помощником механика на пароходе, совершающем каботажные рейсы между Шантарскими островами и Приморьем. На зиму он решил поселиться в городе. Из общежития он отправился на поиски квартиры и нашел отличную чистую комнату с лакированным столиком, циновками и дымоходом, проходящим под полом, в Корейской слободе.
Семьи у него не было. Как многие люди морского дела, он вел холостяцкий и неприкрепленный образ жизни. Мы познакомились с ним прошлой весной в Клубе моряков под звуки настраивающихся труб матросского оркестра.
Лю Хэ-дин был руководом кружка на китайских курсах повышения квалификации. Сварщики судостроительного завода за два месяца изучали с ним «Гун-Жень-Минь-Цзы» — «Тысячу Рабочих Иероглифов».
Мы часто беседовали с Лю Хэ-дином. Он имел способность свободно объясняться на любом языке, хотя бы знал из него несколько слов. Это редко встречается среди китайцев, страдающих, так же как англичане, языковой замкнутостью. Он был прекрасный рассказчик и часами посвящал нас в запутанные истории, похожие на шандуньскую Шехерезаду.
Он был шесть лет прислужником в буддийском монастыре перед тем, как поступить на японскую картонажную фабрику Куроси в Дайрене, и был рогульщиком в речном порту в Лояне до того, как познакомился с Ци Ши-фа, студентом Полдневного университета, давшим ему прочесть статьи Катаямы, Ленина и Сталина, отпечатанные на прозрачной камышовой бумаге.