— Значит, говоришь, юрист. А как же лепку, совсем забросил? — не без разочарования уже в который раз переспрашивал хмуро. — Маленьким хоть коников лепил, а сейчас, поди, буржуев защищать будешь? У бедных-то на защиту денег нет. Хватало бы на хлеб — и то слава богу.
Павел, угадывая тайное недовольство отца, сказал:
— Сейчас мир, а не коников лепить надо.
Мать не сводила с Павла туманившихся слезою любящих глаз, про себя досадовала на отца: все бы ему ворчать. Ну чего придирается старый? Лучше и красивее ее сына на свете нет человека.
— Ох, что ж это я сижу! — спохватилась она. — Небось, оголодал в дороге, сынок. Я сейчас, — и принялась торопливо собирать на стол.
— По нему не скажешь, что с голодного краю приехал, — выхоленный.
— И взбредет же такое на ум, — осмелилась, наконец, вступиться мать. — Глазоньки вон погляди — синь одна. А ты, отец, видать, дюже состарился, одно только плохое у всех и видишь. Мороза твоего сердца уже ничем не растопить.
— Ну, раскудахталась, квочка, — недовольно поморщился старик. Про себя подумал: всегда она, тихоня, прикрывала худым крылом своих цыплят, а они вон какие повымахали. Да что толку: ни одного путевого. Павел в буржуйскую профессию подался — юрист! Души не чаял в нем, золотые руки у парня: мастер мог быть на всю округу. Рухнула надежда, как рушится сейчас все. Нет больше твердой почвы под ногами. Мельчает жизнь. Какая-то трясучая болезнь стала, а не житье. — К горлу старика подступили слезы обиды. Вот и прожил он жизнь, а какой след по себе оставил? Чем украсил ее, что сделал, чтоб она, жизнь, стала лучше? Павел был последней его надеждой, и та лопнула как мыльный пузырь.
Не спали до утра. На рассвете Павел собрался было заснуть, но отец не дал. Уже немного успокоенный, он подсел к кровати, где мать постелила Павлу. Пошли расспросы о том, что делается в мире, почему в нем завихрилась такая кутерьма и как он, Павел, собирается устраивать свою жизнь.
— А вы тут как? — в свою очередь, спросил Павел.
— Не об нас речь. Понятно, какая наша жизнь. Я больше хвораю. Александр на войне, сестры на заработках. А мать у Ионеску за домом смотрит. Стиркой белья кусок хлеба добывает.
— Что-то слишком людным город ваш стал!
Отец закурил, закашлялся. Долго не мог отдышаться. Его неприятно кольнуло слово «ваш», но он смолчал.
— Много разного сброда понавалило, это верно,— хрипло сказал он. — Расею коммунистическую думают в яму столкнуть.
И стал хмуро рассказывать, что город теперь, как цветное лоскутное одеяло: расквартировались в нем и французы, и румыны, и англичане; пьет, веселится люд; вешают и ставят к стенке большевиков; всякий мелкий городской житель, как скот из стада, разбрелся по окрестным селам, а часть и вовсе подалась за счастьем в далекие края, чужие страны. Лишь рабочий поселок, пострадавший страшнее всего во время разгрома революции, будто по нему прошла чума, никуда с места не тронулся, примолк, ждет, что будет дальше.
— Ну, а депо как?
— Депо как депо. Когда хворь не одолевает, и я выхожу на работу. Еще и не на плохом счету у начальства. Покорный теленок, он, знаешь, двух маток сосет. — Отец не отрывал взгляда от лица сына, изучал.
— Это как на чей вкус, — отозвался Павел. — Кто телком, а кто и порядочным человеком предпочитает жить. — И обратился к матери, хлопотавшей у плиты. — Ни свет ни заря, а уже у печки возитесь. Присядьте, дайте хоть вдоволь нагляжусь на вас.
— Так у вас же с татой там что-то серьезное.
— Тато ему уже, как несладкая редька, надоел, ревниво проворчал отец.
Павел, томимый усталостью и необоримым желанием спать, тихо рассмеялся. Какое это великое счастье— знать, что у тебя есть дом, после дальней дороги всем своим существом чувствовать его живительное тепло.
4
Дом Ткаченко, стоящий на отшибе, отгороженный от внешнего мира усадьбой румына-юриста, вскоре стал заполняться до отказа людьми. Зачастившие с возвращением сына гости причиняли матери беспокойство. В дом ее вдруг вошла непривычная, напряженно нервная жизнь. Встречая друзей Павла — то молодых, то уже в летах, — она тревожно заглядывала в их лица, старалась разгадать — добрый или злой пришел к ним человек: по друзьям судят о людях, а она не хотела, чтобы о ее сыне думали плохо. Город их с некоторых пор походил на кипящий котел: везде понатолкано солдат, что сельдей в бочке. Каждый божий день арестовывают, сажают в тюрьму, расстреливают; как бы и ее Павел не оступился — он еще совсем зелен, Долго ли до беды. Особенно не по душе были ей те, что очень открыто выступали против установленных властями порядков. Порядка и так было мало, а они еще и против этого малого воюют. Она давно собиралась высказать сыну тревогу своего сердца, да все подходящий случай не подворачивался.
Павел устроился в железнодорожном депо. Профессия слесаря, приобретенная им еще в мальчишескую пору, пригодилась сейчас как нельзя более кстати. Усердием в работе он чуть ли не с первых дней расположил к себе мастера и хозяину мастерских — присланного из Бухареста господина Корческу. Зато рабочим, которые знали Павла по отцу, такое рвение пришлось не по нутру. Они расценили его трудолюбие на свой лад. Ткаченко-старшему сочувствовали.
— Сынок-то с холуйскими замашками! — с нескрываемым презрением говорили одни.
— Старательный, — зло подшучивали другие.
— А на кой хрен уму-разуму его учили в Питере? Зря, что ли? Само-собой — для угодничества!
— Расплодилось этих угодников, что саранчи.
— Нынче их праздник...
Неприязнь рабочих-деповцев к Павлу росла. Многие старики перестали с ним здороваться. А молодежь поговаривала — не худо бы как-нибудь вечером придавить в темном углу выскочку; живым оставить, но так посчитать ребра, чтоб внукам заказал выслуживаться.
Отношение к Павлу круто изменилось, когда произошли события, раскрывшие глаза на вещи не только слепцам, но и зрячим... Правитель Богосу отдал приказ демонтировать последнее оборудование и отправить в Румынию, мастерские и депо закрыть. В спешке снимали станки, начали угонять подвижной состав. Хмуро, с тоской и злобой следили за происходящим рабочие. Каждый про себя сознавал, что творится нечто противоестественное: вырывают из земли корень, чтобы не дать жить дереву — всему рабочему люду. Надвигался момент, когда множество семей и без того нищих останутся вовсе безо всякого заработка, но каждый молчал. Молчал потому, что в памяти до боли свежи дни, когда была подавлена революция; на мостовых еще не высохла кровь. И надо быть безумным, чтобы начинать все сначала, тем более теперь, когда в городе скопище матерой солдатни, вооруженных до зубов наемников-чужеземцев. Таким убить безоружного человека легче, чем улицу перейти. И каждый, взвесив все, решал, что жизнь его ему еще пригодится, и молчал.
— И долго будете молчать? — на станок в цехе демонтажа вскочил Павел. Старая зажатой в руке фуражкой со лба выступивший от волнения пот, как горсть горячих искр, бросил в наэлектризованную толпу рабочих: — Вы как те каменщики, которые строят тюрьму, чтобы потом самим же томиться в ней. Своими руками затягиваете петлю на своей шее. Среди бела дня позволяете обворовывать себя. Более того — помогаете обворовывать!
К монтажникам потянулись рабочие из других цехов. Явились стрелочники, путейцы, оставшиеся без работы кочегары и машинисты. Толпясь, они грудились вокруг Павла. Обветренные лица злы и хмуры. Не все верили ему. Но то, с чем он обращался к ним, опаляло сердца.
Голос Павла звучал резко:
— Оккупанты увозят станки, инструмент, все оборудование, угоняют вагоны, паровозы. Прицел у них снайперский, меткий — ударить по рабочему классу, самому опасному для них элементу, лишить его возможности быть вместе и действовать сплоченно. Деморализовать. Убить рабочий класс как таковой, чтобы его и духу не было, и тем самым превратить Бессарабию в послушный придаток Румынии. Только слепые котята могут не видеть, чего хотят, куда метят бояре, помещики и капиталисты. Так неужели дадим им без помехи докончить свое черное дело? Защита интересов Бессарабии, защита интересов всех трудящихся — не наш ли это с вами кровный долг? Думайте и решайте сегодня, завтра будет уже поздно.
Недоверчиво, испытующе-враждебно глазевшая на Павла толпа ожила и зашумела:
— А мы вот возьмем, да и не позволим.
— Откуда ты такой выискался? Сперва молоко вытри на губах.
— Их, учителей, сегодня — хоть пруд пруди.
— В шею грабителей!
— Не позволи-ли-им!.. — неслось со всех сторон.
— Нас мало! — перекрикивая шум, продолжал теперь уже уверенно Ткаченко. — Но сила наша — в сплочении, мы сильны силою своих мускулистых рук, нераздельной общностью интересов, и поэтому нас много, тысячи, миллионы. Так много, что мы можем скрутить в бараний рог всех буржуев. И сейчас, в этот ответственный для Родины час, когда наши братья и сестры за Днестром— в Красной России — подняли знамя свободы, порвали цепи рабства, в этот решающий для истории момент допустимо ли сидеть нам сложа руки? Поступить так, ждать у моря погоды — значит совершить преступление против самих себя. Сплочение и еще раз сплочение! Только единство спасет нас. Рабочие типографии, маслозавода, артелей — весь мастеровой люд города должен объединиться. Позволить Богосу увезти из Бессарабии то, что принадлежит вам, что создано вашими, товарищи рабочие, руками, — да это ж позор для всех нас! Долой иго королевской Румынии! Ни одного станка, ни единого винтика не дадим оккупантам!