— Как этот?
— Плох. Очень. Всю ночь бился и бредил.
Чья-то рука сжала его запястье.
— Кончается. Сестра, распорядитесь.
Ему хотелось сказать, что он жив еще. Но не было сил, а может, ему было просто невыносимо лень сказать: «Я жив еще». И потом он все время понимал и помнил, что много раненых лежит прямо на полу в коридоре, потому что госпиталь переполнен. Сразу после него сменят постельное белье, и кто-нибудь другой облегченно вздохнет и вытянется, попав на нормальную койку. Ведь он-то кончается. Ему было так покойно! Он не хотел изменений в своем состоянии. И потом он ничего не мог сказать. И ничем не мог двинуть. Как будто отлежал ноги, руки, и губы, и язык.
Федора Ивановича перенесли на носилки. Он услышал голос Воронцова — соседа по койке, майора-танкиста:
— Авторучку я возьму. На память. Хороший был парень…
И понял, что Воронцов сказал это про его авторучку. И ему захотелось улыбнуться от сознания своего великого превосходства над Воронцовым и всеми вокруг. Но он не мог и этого.
Его понесли.
И все стало еще дальше уходить от него. Огромное одиночество, которое смыкалось вокруг него, было родным и близким. Потом его стащили на каменный пол в подвале. Чудовищность боли, которая ударила по всему телу, чудовищность страдания, нестерпимость страдания были так велики, что он прорвал покой и тишину, в которые погрузился, слабым криком.
Через несколько минут он лежал на операционном столе — и остался жить. Его спасла боль.
«Все-таки очень славно, что она спасла меня тогда, — подумал Федор Иванович. — Страх тоже ограждает и спасает людей. Без страха мы бы все давным-давно погибли, мы бы шли прямо на автобус и хихикали при этом, и автобус переезжал бы через нас. Веселенькая была бы жизнь! Но и страх и боль сами могут убить, если они станут слишком большими. Боль убивает тело, страх — душу. И кто знает, где кончаются границы блага, которые они несут с собой?
А сейчас надо вспомнить заливные луга и испуганных лошадей, несущихся по росистой траве, их трепетное ржание и легкий пар из раздутых ноздрей, и огромное спокойствие реки, текущей навстречу лошадям. Надо вспомнить детство, в котором так мало боли и осознанного страха…»
В этот момент он первый раз услышал позывные ракеты. Вернее, он не услышал их, а почувствовал. Его мозг, его слух, весь он вдруг напряглись и застыли в этом напряжении. И Федор Иванович, и приемник, его лампы, конденсаторы и сопротивления, и антенна — все это стало одним напряженным до крайности ухом, обращенным к луне, к бесконечности. Они слышали сигналы не больше десятой доли секунды, потом опять все пропало, и медленно стала спадать судорога напряжения. В душе Федора Ивановича наступила радость. Теперь он не сомневался, что победа будет за ним. Но голова болела очень сильно, и все могло случиться, и потому он заставил себя встать, отвлечься от приемника. И написал несколько слов Нэльке: Рита находится там-то, ей следует отнести то-то. Потом он свернул Ритино белье и платье, запаковал их. Мягкие женские тряпки поддавались его рукам непривычно и легко. Аккуратно складывая их, он подумал, что его кюэсельки Рита рано или поздно, но выкинет. Она ведь никогда не сможет понять, как много они для него значили.
Комната покачивалась среди светлеющей над землей ночи, и комнате нельзя было дать остановиться.
Федор Иванович вернулся к приемнику и надел наушники. Он сразу же вошел в ритм поиска, работы. И вспомнил Риту, совсем маленькую, на плечах отца среди шумливой и веселой первомайской демонстрации. Вспомнил, как тихо и невыносимо скорбно колебалась эта толпа среди страшного мороза, среди пара и коротких печальных вскриков. Он вспомнил дымные и красные пятна костров, серые от инея кремлевские стены, низкое и безнадежное зимнее небо. Это было, когда хоронили Ленина. Отец нес его на плечах, высокий и сильный, с заледеневшими усами, сухими глазами и тугими, морозными скулами. Отец держал его за щиколотки большими и жесткими руками без рукавиц. Федору было тогда четыре года. Но все помнилось с полной отчетливостью. Так огромна, величава была скорбь людей, такая сила и мощь сплочения были в толпе, что даже четырехлетний мальчишка мог что-то понять и запомнить на всю жизнь…
Последний раз они с отцом встретились в камере следователя. Федора ввели в кабинет. За столом сидел дядя Костя, знакомый с детства, веселый и затейливый дядя Костя. Это было как гром, как бомба, как вспыхнувшее в полночь солнце. Если здесь дядя Костя, значит, все станет сейчас простым и легким и кончится весь ужас и тоска последних недель, недель после ареста отца. И стал слабеть тусклый, холодный страх, который держал его в коридорах этого здания. И захотелось кинуться к дяде Косте, обнять его, спрятаться за него.
— Какое счастье, что ты здесь! — растерянно и радостно сказал Федор, продолжая, однако, стоять у порога, не решаясь ступить дальше.
— Проходите, Федор Иванович, — сказал дядя Костя незнакомым, усталым голосом. — Садитесь.
Так Федора в первый раз в жизни назвали по имени и отчеству. Он прошел и сел. Дрожь, и тусклый страх, и внутренний холод вернулись, ноги ослабели.
Дядя Костя закурил и сжал челюсти, на монгольских скулах вспухли и опали желваки.
— Эх-ма, — промычал он через стиснутые зубы. — Из института ужо выгнали?
— Да, — сказал Федор.
И оба долго молчали.
— А как вы… здесь… оказались? — наконец спросил Федор. Ненависть начинала закипать в нем, забивать страх и удивление.
— Курить не начал еще? — спросил дядя Костя и протянул пачку папирос «Беломорканал».
— Я лучше сам на Беломорканал пойду, чем у вас папиросу возьму, — сказал Федор, понимая, что все сейчас кончится для него на этом свете, понимая, что за монгольскими скулами человека напротив стоят огромная воля, и беспощадность, и власть.
— Не куришь, значит?.. Правильно. Чем позже начнешь, тем здоровее будешь. И… держи себя в руках, Федор Иванович.
Тут дверь отворилась, и вошел отец, один, без конвойных, как будто вернулся с работы. Очень похудевший, в нижней рубахе под пиджаком, выбритый. И без усов. Федор первый и последний раз видел отца без усов.
— Проходите, Иван Иванович, — сказал дядя Костя тем же незнакомым, усталым голосом. — Садитесь.
Отец прошел к стулу напротив Федора и на ходу провел рукой по волосам сына.
— Здравствуй, Федор, — сказал он и сел, положив руки на колени.
— Пять минут, — сказал дядя Костя и вышел в заднюю дверь кабинета, бросив на стол папиросы и спички. Отец сразу же, торопливо взял папиросу и закурил.
— Откуда он здесь, отец? — спросил Федор. — Отец! Отец! — Он хотел встать и обнять отца, первый раз в жизни он понял, как бывает необходимо обнять человека, если любишь его и он в беде.
— Сядь! — приказал отец властно и приложил палец к губам. И продолжал прежним спокойным голосом: — Товарищ Кузнецов здесь давно работает. Как мать? Рита?
— А мы тебе с передачами записки посылаем, — сказал Федор. — А ты не получаешь их? Мы тебя очень любим, отец, если б ты только знал, как! И мы знаем, что скоро уже все выяснится… И мать держится молодцом…
— Товарищ Кузнецов сделал мне большую любезность, — сказал отец. — До конца следствия свидания запрещены. Он вызвал тебя по моей большой просьбе. Просто ты мог бы не всему поверить, если б услышал это не от меня лично…
— Чему поверить, отец?
— Всему, что я скажу. Да, о матери и Рите… Ты теперь всегда будешь один отвечать за них… Да, но я не о том… Тебе теперь придется официально отказаться от меня, Федор! Я виноват. Я совершил поступки, предающие наше дело. Вольно или невольно, но я стал врагом народа и понесу за это кару. Больше того, я сам, сознательно, играл на руку врагам. И как бы меня ни наказали, это будет справедливо, — он говорил спокойно и холодно. — Ты все понял?
Отец смотрел в упор, жадно и настороженно, ожидая чего-то. Быть может, ждал, что Федор вскочит и закричит: «Врешь! Я не поверю! Врешь, отец!» Быть может, боялся, что сын поверит сразу и сразу решит простить.
Но для Федора всего этого оказалось слишком много. Стены двинулись круг него, безусое лицо отца вдруг приблизилось, чужое и страшное лицо.
— Уйди! — закричал Федор. — Убирайтесь все! Предатели!
Наверное, на минуту он потерял сознание. А когда стены остановились, отца уже не было. И казалось, что это был только кошмар, сон, и сейчас должно наступить утро, и он проснется, и все будет обыкновенным и домашним. Но рядом стоял дядя Костя со стаканом воды и говорил:
— Держите себя в руках, Федор Иванович. Я вас предупреждал: держите себя в руках. Так. А теперь прочтите и подпишите.
Буквы на бумаге прыгали перед глазами Федора, он не мог остановить их, он просто подписал внизу страницы.
— Идите, — сказал дядя Костя. — С институтом, я думаю, у вас все будет в порядке. И молчать обо всем, что видели и слышали здесь. Вы дали расписку и в этом.