Двор был вымощен, как и многие уральские дворы, большими каменными плитами. Время не коснулось их. Они лежали в том же безмолвии, сохраняя те же извилины стыков, засыпанных золотистым песком, что натаскал маленький Трофим в лукошке с речки Горамилки.
Трофим вдруг остановился и зарыдал.
Петру Терентьевичу было понятно, чем вызваны эти слезы, но ему не хотелось — он не мог — утешать Трофима.
Пока Трофим всхлипывал, закрывая обеими руками лицо, Тейнер, то присаживаясь, то отходя, суетливо фотографировал его, приговаривая:
— Эта пленка не будет иметь цены. Все будут плакать, когда увидят, как он плачет. Это великая драма встречи с родным двором.
Чтобы как-то принять участие, Петр Терентьевич накачал из колодца ведро воды.
— Трофим, умойся холодненькой. Помогает.
Тот послушался брата. Умылся из ведра. Потом посидел на бревнышке под навесом и стал оправдываться:
— Слезливый я какой-то стал. Над вашими газетами тоже другой раз реву. Хоть и не верю напечатанному, а реву. Слова в них родные.
— Это бывает, — согласился Петр Терентьевич. — Ополоснись еще раз, да пойдем позавтракаем с дороги… Оно и полегчает. А вы как, господин корреспондент, пьете водку?
— О! — Тейнер причмокнул губами, целуя воздух. — Я алкоголик на двести процентов.
— Ну, значит, контакт устанавливается полный. Прошу!
Первым Петр Терентьевич провел Трофима, показывая этим, что он хоть и не столь желанный, но настоящий гость, а Тейнер, так сказать, во-вторых.
Встреча состоялась. Самое трудное для Петра Терентьевича миновало.
Пока все шло безупречно…
Старый бахрушинский дом, срубленный крестом, то есть с двумя внутренними взаимно пересекающимися стенами, оставался тем же, каким его знал Трофим. Кое-что сохранилось из прежней отцовской утвари. Были живы толстенные лавки, намертво прикрепленные к стенам. Стоял на тех же тяжелых ногах обеденный стол. Видимо, и теперь находили удобным обедать рядом с русской печью, чтобы поближе было подавать еду. Сохранилась и божница, на которую подчеркнуто помолился Трофим до того, как поздоровался с хозяйкой. Пусть на божнице вместо икон стояла приземистая глиняная ваза с ветками папоротника — это не имело значения.
— Бог внутри человека, — объяснил он Елене Сергеевне, — а не в углу на деревянной божнице.
— У кого где. Смотря по человеку, — не преминула вставить свое словечко Елена Сергеевна.
Русская печь, как заметил Трофим, была переложена заново. Она стала меньше и опрятнее. Лохань ушла. На место ее встал франтоватый умывальник с мраморной доской и зеркалом. Тут же Трофим увидел стиральную машину «Урал». И это ему тоже показалось вполне нормальным. Как-никак прошло сорок лет. Если за эти годы до стиральной машины не дойти, тогда о каких же успехах можно говорить!
Осматривая горницы, Трофим не сумел скрыть улыбку. С потемневшими бревенчатыми стенами и низкими дощатыми потолками так не вязались стулья из орехового дерева затейливой работы, сервант, книжный шкаф, телевизор на тумбочке тоже орехового дерева и тоже полированный. Эта городская начинка, особенно в комнате Елены Сергеевны, выглядела не по избяному пирогу.
Бахрушина читала по лицу Трофима, какую критику он наводит в ее доме. И ее сердило, что так затянулся переезд на Ленивый увал. Посмотрел бы он, в каких домах там будут жить люди!
Она с первых же минут знакомства оценила его как поверхностно цивилизованного человека. Весь он был на манер его медной или какой-то другой часовой цепочки, выглядевшей золотой. Она не упустила и его глаз, похожих на Петрушины. Цветом, но не взглядом. Они грустны и пусты, как у их коровы Тюти. В них не светился ум. Это были скорее стеклянные глаза, что ей доводилось видеть в окне охотничьего магазина. Их продавали там для любителей набивки чучел.
И ей хотелось сравнить его с ходячим чучелом.
А Тейнер продолжал щелкать своим на редкость большеглазым фотографическим аппаратом.
Трофим задержался перед портретом отца. Петр Терентьевич, наблюдая за братом, думал, что если бы Трофим отрастил бороду, то теперь, глядя на отцовский портрет, он бы стоял как перед зеркалом. Наверно, это и, может быть, только это скрашивало встречу.
Что там ни говори, а живое повторение отца пришло в старый отцовский дом.
После того как сели за стол, Трофим спросил:
— А дети есть у тебя, Петрован?
— Есть: трое. Живут сами по себе, своими семьями.
— Тоже крестьянствуют?
— Один-то, пожалуй, крестьянствует, как и я. Другой — доменный мастер в Невьянске, а третья учительствует в Серьгах.
Это хорошо. А у меня никого, окромя падчерицы.
В это время в кармане Трофима послышался мелодичный и звонкий бой часов.
— Люблю музыку, — сказал он, показывая часы, и, спохватившись, полез в карман. — Совсем забыл про подарок. Как там никак, а устав блюсти надо.
Трофим вынул из кармана нечто похожее на карманный электрический фонарик.
— Штука глупая, но забавная. У вас, наверно, таких еще не напридумали.
Подарок оказался карманным радиоприемником. Он довольно громко воспроизводил музыку и голос диктора, легко переключаясь с одной передачи на другую.
— Пожалуй, что таких в продаже у нас еще нет, — сорвалось с языка у Петра Терентьевича. — А может быть, и есть, да до Бахрушей не дошли, — поправился он.
— А это, позвольте, хозяюшке. Заводить не надо. Сами собой заводятся.
Елена Сергеевна посмотрела на мужа, потом позволила Трофиму надеть ей на руку золоченые часики.
— Спасибо, Трофим, — поблагодарил Бахрушин. — От подарков, как бы сказать, не отказываются. За отдарками тоже дело не станет. Дай срок. А теперь кому что… Я лично предпочитаю шиповниковую.
— А я это! — Тейнер, попросив глазами разрешения позаботиться о самом себе, налил из графина в лафитник водки. — Не удивляйтесь, темпы — это моя особенность!
— Значит, со свиданьицем!
— Со свиданьицем, Петрован! — поддержал брата Трофим. Чокаясь стоя, отвешивая поклон каждому, он, неторопливо расчавкивая настойку, выпил свою рюмку глотками.
«Значит, ханжа», — подумал Петр Терентьевич, а Тейнер, будто подслушав мысли Бахрушина, возразил:.
— Нет, нет! Вы не думайте о нем плохо. Я видел, как он пьет дома виски. Дайте ему привыкнуть к обстановке, он покажет вам «Ах вы, сени, мои сени…»
«Словесное реле» Бахрушина переключало его речь то на Трофима, то на Тейнера, и он не находил, что называется, тональности для разговора.
Речь Трофима была вчерашней русской речью. Он, видимо, не только писал, но и разговаривал с «твердыми знаками» и с буквой «ять», отчетливо произнося окончания слов, будто боясь быть непонятым. Долгое пребывание на чужбине заставляло его говорить медленно. Может быть, он вспоминал родные слова, думая наполовину на русском языке, наполовину на английском.
Тейнер же хотя и разговаривал с заметным акцентом, но в его речи были сегодняшние русские слова. И, заметя это, Петр Терентьевич спросил:
— Извините, мистер Тейнер, могу ли я спросить вас, откуда вам так хорошо известен русский язык? Надеюсь, это уместный вопрос?
— Очень уместный. Он был бы неуместный тридцать минут позднее, когда мне не будет известен никакой язык, кроме языка, который во всех странах называется «хрю-хрю». А теперь я еще могу о моем русском языке сказать по-русски. Но для этого я должен освежить свою память русской водкой.
Тейнер снова налил в лафитник водки и, отпив из него глоток, стал рассказывать:
— Я давно готовился стать переводчиком. Переводчик — это великая профессия. Эта профессия — катализатор взаимного успеха и обогащения всех профессий и всех народов. Мой отец еще в начале этого века понял, что русский язык будет кормить его сына в Америке. Отец не ошибся. Я кормлю теперь не только себя, но и его великим русским языком. И достаточно хорошо кормлю. Достоевский умер не очень богатым человеком, но мне он оставил хорошее наследство. И некоторые ваши советские писатели — не буду делать из этого тайны — тоже хорошо помогают мне прилично содержать мою большую семью.
Отпив из лафитника еще, как будто в нем был чай, а не водка, Тейнер продолжил:
— Конечно, знать язык глазами — это мало. Я хотел узнать его ушами. И мне это удалось. Я четвертый раз приезжаю в Россию. Первый раз я приехал сюда со вторым фронтом. Это была не Россия, а Германия. Но солдаты были русскими. Я очень много времени прожил среди русских солдат на Эльбе. Это был мой первый класс изучения языка ушами. Потом я работал корреспондентом в Москве. Но недолго. Меня исключили за то, что я видел не то, что хотелось видеть тем, кто начинал «холодную войну»… Сейчас я сделаю последние два глотка, и все будет ясно. Потому что мне осталось сказать не более ста слов.