Зазвонил телефон. Дерябин встрепенулся, как разбуженный. Дымов взял трубку.
— Да. Что?.. Здравствуй. — Лицо его стало растерянным. — Стеклянный? Позвони потом… Срочно?
Дымов зажал рукой трубку и спросил у стенографистки шепотом:
— Стеклянный — через два «эн»? Стенографистка торопливо кивнула и шепотом же ответила:
— Одно из трех исключений…
— Ну конечно, через два «эн»… Да… Вот умница! Очень занят, Веточка. Завтра утром увидимся… Ну, значит, после обеда… Ну, тогда — вечером. Да, два «эн». Одно из трех исключений. Можешь смело писать. Под мою ответственность.
Дымов положил трубку и смущенно огляделся.
— Это у дочки наследственное… — Он нажал кнопку звонка и сурово сказал вошедшей секретарше: — Не соединяйте меня. Вы же знаете порядок!
Снова зазвонил телефон. Дымов посмотрел на него неприязненно, не сразу взял трубку и поднес ее к уху не спеша.
— Вот странные люди! Я же просил не соединять! Сколько раз… Что? Давайте, давайте! Здравствуйте, Александр Павлович. График? Как условились. Пока держимся…
После первых же реплик Дымова в комнате установилась тишина, Все поняли, что управляющий говорит с министром. Дыхание Москвы донеслось сюда, в этот дощатый домик на строительной площадке, за тысячи километров.
— И я так думаю. Не забудьте, Александр Павлович. Хотя бы тысячу покрышек. Хожу совсем разутый… Ничего не прибедняюсь!.. При чем здесь мой характер? Новый поселок? На днях место выберем… А людей дадите?.. Ничего не прибедняюсь!.. Карпухин?.. Конечно, не вовремя. Клепка в разгаре, а тут гастроли. — Дымов тяжело вздохнул. — Если бы не ваша телеграмма, ни за что не пустил бы… Гинзбург? Тем более. Пусть сюда прилетают, консультируются, если хотят… Спасибо, передам…
Конечно, не время отрывать сейчас Карпухина от работы. Но Дымову приятно сознавать, что Карпухин будет делиться опытом «Уралстроя», что где-то на других стройках идет слава о его клепальщиках. И пусть Карпухин обязательно едет на «победе», чтобы все видели: человек приехал не с какой-нибудь стройки-замухрышки, а с самого «Уралстроя»…
— Министр сильно не ругал. — Дымов, записал что-то в настольный блокнот. — Но, в случае чего, сами понимаете… Особенно если график!
График, график, график! Неумолимая власть времени!
Домна должна быть пущена в срок — тридцатого сентября. Опоздать с пуском? Совершенно немыслимо.
Дымов отлично понимает, что это значит — опоздать. Значит, по его, Дымова, вине где-то в разо-ренном войной белорусском местечке будут еще дольше стоять дома с соломенными крышами и где-то останутся торчать без проводов уже врытые телеграфные столбы, ведущие в деревню, которая заждалась связи!
И Дымов опять и опять бережет, выкраивает, экономит, собирает по минутам сутки. Ради этого он недосыпает ночей, не видит по неделям свою дочку, ради этого он ссорится, изобретает, ругается до хрипоты, хитрит, распинается, скандалит, умоляет, грозит, клянется, клянет, бывает упрям, невежлив, даже жесток…
Под конец оперативки Дымов, как обычно, попросил Медовца прочесть прогноз погоды на завтра.
— Ну-ка, что там предсказывает наш кудесник, любимец богов?
— «Сухая, жаркая погода удержится, — прочел Медовец так громогласно, словно его должны были услышать сварщики на домне, — возможна буря порывами ветра двадцати метров секунду без резких колебаний температуры тчк».
Прогноз погоды всегда вызывал несколько ядовитых реплик:
— Они только на вчерашний день умеют погоду предсказывать.
— Парусная лодка к берегу пристать не может. А они ветром пугают!..
— Неделю подряд обещают этот ветер, а ветра все нема, — пробасил Медовец и с деланным простодушием посмотрел на Дерябина. — Чуете? Боятся взять на себя ответственность за хорошую погоду. А всю неделю тихо, чтоб не сглазить…
В комнату внесли новый баллон с газированной водой.
— Ну что ж. Вечерняя зарядка окончена, — сказал Дымов, тяжело подымаясь с кресла. — Осталась только водная процедура. Заседаем — воду льем, отдыхаем — воду пьем. Прошу, товарищи!
Раскрыли настежь окна, и в комнату ворвался неутомимый гул стройки, ее шумная бессонница.
Все заговорили сразу. Гинзбург жадно разжег трубку, уже давно набитую. У ящика со льдом образовалась толкучка, стаканов не хватало, их передавали из рук в руки.
— А что такое, в сущности говоря, жажда? — спрашивал Гинзбург, держа в руках стакан и щурясь на пузырящуюся воду. — Жажда есть не что иное, как естественное стремление тела восполнить потерю влаги.
— Тогда пейте, Григорий Наумович, — прогремел откуда-то сверху Медовец. — Поскольку мне тоже треба восполнить потерю влаги.
— Вы, товарищ Токмаков, собственно говоря, на каком курсе института? — спросил Дерябин, отпивая воду маленькими глотками.
— На третьем застрял.
— Вот видите, товарищ Токмаков!
— Мне бы осенью на сессию! Да от института своего за тридевять земель заехал…
— На третьем курсе! — Дерябин укоризненно покачал головой. — Да еще на заочном! А опытных инженеров учить желаете!
— Желания нет, товарищ Дерябин, Есть острая необходимость. Хотите — обижайтесь. Для того и говорю.
— Если вы на «сорвиголову» обиделись…
— Да не обижен я, а зол на вас. Это разные вещи, поймите! Зол на то, что пытались нас, верхолазов, взять к себе в ложные свидетели.
— Ну, к чему эти громкие слова? — Дерябин поморщился и отхлебнул маленький глоток.
— Предположим, учить вас подчиненный не может…
— Пожалуйста! Откровенно говоря…
— Но сердиться, надеюсь, он имеет право? Даже если у него незаконченное высшее образование?..
— Сердитесь! Только, между нами говоря, мне слушать некогда. У меня разговор с женой заказан.
Токмаков тоже заторопился к вешалке, но невесело посмотрел на часы — идти в гости поздно.
Токмаков передал с Борисом записку Маше, извинился, что не пришел в воскресенье, но ответа не получил.
Всю неделю, не смея себе в том сознаться, он искал встреч с Машей и все время обманывался, принимая за нее других девушек, находя мимолетное сходство там, где его не было.
Он ходил теперь на работу через доменный сквер, засаженный чахлыми кленами, мимо гидранта, к которому садовник привинчивал по утрам шланг и смывал копоть с серых листьев и травы.
Обедать стал каждый день с Борисом, чему тот очень радовался.
Но Маши все не было.
Он увидел ее утром, в кабине самосвала, нагруженного черноземом. Маша была в том же платочке с бахромой и в том же комбинезоне с белым воротничком.
Токмаков вскочил на подножку и, держась за дверцу, заговорил горячо, не пряча своей радости;
— Вы к нам?
— Нет, в питомник.
— Я соскочу на развилке.
— Лезьте в кузов. Упадете.
— Ничего. Что же вы мне не ответили?
— На что? На ваше извинение?
— Я тогда не мог. На оперативку вызвали.
— А Борис ваше варенье съел.
— Все?
Маша покосилась на чумазого водителя — тот улыбался. Маша тоже улыбнулась:
— Кое-что осталось.
— Приглашение в силе?
— Крепче держитесь. Ухаб!
— Держусь. Видите афишу у кино?
— «Счастливый рейс»?
— Счастливый. Пойдемте в «Магнит»?
— Сегодня занята.
— А в воскресенье?
— Днем — в кино?
— Можно вечером.
— Вечером занята.
— А днем свободны?
— Держитесь, вам говорят. Упадете.
— Пойдемте в зверинец!
— В зверинец?
— В два часа дня.
— Развилка… Вам налево?
— Да. Так вы пойдете?
Водитель снова улыбнулся и притормозил:
— Прыгайте!
— Так в два? — Токмаков спрыгнул.
— Где?
— У кассы! — крикнул Токмаков, махнув рукой сторону зверинца.
Но самосвал уже завернул направо.
В субботу Токмаков собирался уйти с площадки пораньше, но пробыл там до утра. Уехал домой с первым, еще пустым трамваем.
Проехал мимо дома, где жил его фронтовой друг Баграт. Хорошо бы завалиться к нему спать и не тащиться к черту на кулички, в Новоодиннадцатый поселок.
Но Токмаков вспомнил, что сегодня воскресенье и опять придет на урок Матвеев. Пожалуй, не стоит и ложиться на какой-нибудь час-полтора.
Попутных машин не было, и от трамвайного кольца пришлось идти пешком через дамбу, а затем по берегу пруда.
Токмаков распахнул дверь, откинул висящую за дверью плащ-палатку и вошел в комнату.
Он недружелюбно оглядел голые стены, постоял, не снимая кепки, сел было на койку, но опять вспомнил про сегодняшний урок, лениво нагнулся и одной рукой вытащил из-под койки нераспакованный чемодан. На дне чемодана, под смятым бельем, он нашел логарифмическую линейку.
Матвеев явился на урок без опоздания. Сперва они сидели за чертежами, потом занимались геометрией. В комнате долго слышалось: «разрез по линии А — Б…», «гипотенуза…», «объем усеченной пирамиды…», «допустим, что сумма обоих углов больше двух прямых…» — и неизменное токмаковское: «Эллипсы, а не еллипсы!..»