травосеянии. Что же в таком случае станет с Аверьяновым? Перейдет на другую станцию? На его участках прошли школу сотни опытников-селекционеров. Что же, теперь отказаться от этого? Он один у вас стоит целой станции. Надо не семь, а семьдесят семь раз отмерить и лишь затем решать. Что? Вы не согласны? — Лубенцов, подняв руку и подавшись вперед, порывался что-то сказать; Михаил Ионович не дал ему раскрыть рта. — Назовите меня рутинером, ретроградом или старым башмаком, как вам это понравится, но вот так, с ходу, не обдумав, выступать в печати…
— Но…
— Никаких «но». Ваше предложение мы обсудим на станции и в институте, и я обещаю вам свою поддержку, как только будет найдено удовлетворительное решение. Согласны, батенька? Ну? Вашу руку!
Лубенцов неохотно протянул ему вялую руку.
Просидевший молчаливо весь разговор человек встал. Михаил Ионович беспокойно поглядел на него, перевел взгляд на Лубенцова.
— Да вы что? Не узнали друг друга?
— Я-то узнал, — сказал человек.
Лубенцов вскочил, сконфуженно помигал.
— Парфен Сидорович…
— Он самый.
— Мать честная, да как же это? Гляди, не узнал ведь. Думаю, сидит незнакомый человек. А это ты. Богатым будешь и жить долго.
3
На крыльце, в свете погожего летнего дня, Николай Иванович как следует разглядел своего заместителя. Внешность Богатырева не соответствовала его фамилии: он был невысок ростом, худощав, лицо имел красное, волосы белые; глубоко сидевшие серые глаза доверчиво щурились на свет. Носил Богатырев соломенную шляпу; как только они вышли, накрыл голову, и затененные полями лоб, подглазницы и верхушки скул приобрели смуглый, темно-оливковый оттенок. Пиджак на нем белый, летний, с накладными карманами, брюки серые, легкие; на туфлях и концах штанин виднелись следы желтоватой пыли.
— Ты чего так смотришь на меня? — смутился он под взглядом Николая Ивановича.
— Да вот гляжу и глазам не верю. Живо-ой! Здоро-овый! Хоть куда молодец! — Лубенцов взял его за руки выше локтей, слегка пожал.
У Парфена Сидоровича зимой умерла от рака жена. Похоронив ее, он слег и сам и всю весну провалялся с инфарктом в больнице. Чудом выжил, и его отправили на курорт долечиваться. И вот он — живой и здоровый…
Ветер с поля дышал зноем. Политые пшеница, рожь и гречиха сверкали свежей зеленью; земля там парила. Синяя «Волга», как ракета, неслась по дороге; за ней, будто отработанные газы, толстым жгутом свивалась пыль и серыми клубами расползалась по сторонам. Нестерпимо яркий солнечный свет резал глаза. Николай Иванович жмурился.
— А у нас, вот видишь, завариваются дела, — прогудел он и отпустил руки Богатырева.
— Да уж вижу, вижу.
— Поедем, поглядим, какие теперь у нас на станции травы.
Парфен Сидорович ответил не сразу.
— Мне надо к сыну, в академию. Я приеду завтра. Идет?
Ответ не бог знает какой дипломатичный. Николай Иванович понял: о травах с ним говорить преждевременно, пока сам не посмотрит — ничего не скажет; такой уж он человек.
— Садись, подвезу до вокзала.
— Вот за это спасибо.
В машине Богатырев спросил о Павле Лукиче.
— Ничего, работает старик.
— Важенков уже уехал?
— Нынче утром.
Николай Иванович отвечал односложно.
Однажды в разговоре директор института назвал Богатырева и Аверьянова Орестом и Пиладом. Николай Иванович не силен был в мифологии, подзабыл ее основательно, но догадался, что Орест и Пилад — это неразлучные друзья. Теперь он вспомнил это и задумался: с ним будет Богатырев или против него?
В открытое окно «Москвича» бил свежий ветер. Лубенцов откинулся в кресле; нога на акселераторе подрагивала от толчков на неровной дороге. Он и сам был как струна, не мог расслабиться; в первые минуты встречи с Богатыревым, при нечаянной радости, внутри у него немного отпустило, теперь он опять заводился. Когда дорога вильнула вбок, Лубенцов из-за поворота оглянулся на светло-розовое за купами тополей здание института и сжал губы.
Парфен Сидорович засек этот его взгляд.
— Ты не обижайся на Михаила Ионовича. Он с тобой хоть и говорил резковато, но по-доброму, по-свойски.
— Зарубил на корню доброе дело. Это, что ли, по-свойски? — подпрыгнул при сильном толчке машины Лубенцов.
— Со старым тоже надо считаться, — мягко блеснул глазами из-под поля шляпы Богатырев.
— А если оно стоит как пень на дороге? — запальчиво выкрикнул из-за шума мотора Николай Иванович.
— Ну, если как пень…
— Может, и не пень, — смягчился Лубенцов; полное ею лицо поджег стыдливый румянец: нельзя так, все-таки живые люди, живое дело; надо по-человечески, по-хорошему.
Парфен Сидорович отвернулся. Руки у него на коленях, набухшие венами, подрагивали.
— Вон они, видишь, луга? Видишь каковы? — словно оправдывая себя, опять повысил голос Лубенцов и кивнул за окно «Москвича». — Много с них наскребешь? А кормить скот чем-то надо. Не хлебом же, как кормят кое-где частники! Ты говоришь: не обижайся, успокойся. Нет, не могу! — В голосе Николая Ивановича пробилась боль.
Да, луга, луга… Богатырев вздохнул. Степные и лесные, полевые и приречные, с цветастым многотравьем, земляничные на взгорьях и пыреистые на равнинах. Сколько их полегло под плугом, сколько их в пору, когда распахивали целину, под шумок распластушили горячие головы.
— Паши, не жалей. Скот можно прокормить и с поля, кукурузой и зеленкой. Это выгодней.
Они и сами потом опамятовались, горячие головы.
Парфен Сидорович и теперь помнил заливной луг в Вязникове. На том лугу косили каждое лето сено мужики, косили да нахваливали. Помнил он и пойму за Малым логом. Малышня играла там летом, каталась в спутанной, как горох, мягкой траве. И были еще луга — за Белым увалом, действительно белым от выступавшего в осыпи известняка, за синим блюдцем заросшего чиром Кривого озера, за Красным лозняком.
Мужики в прошлом году говорили:
— Посвели луга. Скотиняку теперича выгнать некуда.
На юге области агроном Серапионов растил кукурузу на небольших участках. И ведь вызревала она, посаженная на земле щедрой, где-нибудь в затишке, на самом припеке. Как осень — ток завален желтыми початками. Бабы лущили твердые, словно каменные, прочно сидевшие в гнездах янтарные зерна.
Опыт этот и перенять бы. А тут размахнулись, как на Украине или на Кубани. Луга посвели, а толку никакого. Кукуруза чахла, червивела…
Не взяли еще и того во внимание, что испокон веку русский мужик кормил скот с луга. С поля корм шел неважнецкий — солома. Да еще после молотьбы полова и разные озатки. Основой был луг. Без него не мыслилось скотоводство.
В душе Парфен Сидорович был согласен с Лубенцовым: нужно, ох как нужно теперь селу научное травосеяние.
— Хоть база-то для луговодства у нас на станции имеется? — спросил он у Николая Ивановича.
— Так ты… — вскинулся было