научного травостоя! Октябрьский Пленум решительно осудил волюнтаризм в сельском хозяйстве. Так не пора ли сделать выводы и нам, ученым? Жизнь не стоит на месте. Надо в каждый данный момент видеть то главное, что позволит нам вырваться вперед. Такой проблемой я считаю сейчас науку о травосеянии.
На станцию приехали новые работники. Один из них, агроном-опытник Валерий Чухонцев, был взят из колхоза.
Он привез с собой снопы клевера с засушенными крупными головками и выставил на видном месте в агротехническом кабинете. Каждый, кто приходил к кормовикам, кидал быстрый взгляд на полку деревянного, выкрашенного в синий цвет стенда, где в окружении образцов трав стояли высокие, обвязанные шпагатом снопы клевера с крупными высохшими, но не потерявшими зеленого цвета листьями-тройняшками, от которых шел терпкий запах привяленного сена.
Чухонцев забрал с собой из колхоза семена клевера. На вопросы о нем отвечал неохотно; на собраниях отмалчивался; многим он казался непонятным и загадочным, как и его клевер. Нескладный и нелюдимый, медвежковатым неслышным шагом ходил Чухонцев по станции, ко всему присматривался, — многие чувствовали на себе его странно волнующий взгляд, — но сам своих секретов никому не открывал.
Перед севом Чухонцев несколько дней колдовал над семенами, замочил их в каком-то растворе и глядел на всех так, что к нему никто не подходил. Посеял он клевер ранним утром, когда на участках никого не было. От помощников, предлагавшихся ему Николаем Ивановичем, отказывался.
— Летом приедут на практику студенты, тогда кого-нибудь и выделите, — с ходу отмел он предложенные на выбор кандидатуры старшего и младшего научного сотрудников.
О другом, прибывшем в одно с ним время агрономе пока нельзя было сказать ничего определенного. Он ничем не выделялся — самый обыкновенный специалист по травам. Внешность у него тоже была заурядная — полноватое лицо, мягкий, сапожком, нос, серые глаза. Человеком он оказался без претензий, взялся за то, что ему поручили, и делал все, что от него требовалось. Звали его Константином Распутиным.
Группа по кормам развернулась широко. Когда прошел сев и отзвенели первые июньские дожди, травы всполошно закосматились чуть ли не на каждом втором участке. Николай Иванович выступил на партийном активе с широковещательными заявленьями. Отчет об активе появился в газетах. В Вязниковку зачастили журналисты, о ней заговорили. Николай Иванович вынашивал новые планы. Недавно он поделился ими с приехавшим на станцию корреспондентом. Тот попросил написать об этом статью. Не посоветовавшись ни с кем в институте, Николай Иванович решил обнародовать свои планы.
Повторялось то, что было с ним в совхозе. «Директор совхоза защищает кандидатскую диссертацию», «Директор совхоза — кандидат наук», — писалось тогда в газетах. Он ходил именинником. И теперь, на станции, он стал привыкать ко всеобщему вниманию — к звонкам, к расспросам, к статьям.
На этот раз Николая Ивановича что-то мучило. Он стал плохо спать и, проворочавшись ночь на постели, вставал утром утомленный, с несвежим лицом.
Неожиданно его вызвали в институт. «Неужели это из-за статьи? Но журнал еще не вышел…» Издали увидев оштукатуренную и покрашенную в светло-розовый цвет полукруглую арку и старинное двухэтажное с итальянскими окнами здание института, Николай Иванович, ехавший на своем видавшем виды «Москвиче», задумался и едва не угодил в кювет, заросший лебедой, лопухами и конским щавелем.
2
Кабинет директора института на солнечной стороне. Тяжелые, зелено-ядовитого цвета портьеры затеняли высокие окна. За портьерами жарко и душно, звеня, бились о прокаленные стекла мухи, а в углах кабинета стоял полумрак, и от покачивания ворсистой, спускавшейся крупными складками до полу ткани бродили по стенам тени.
Оттого ли, что кабинет был велик, оттого ли, что и массивный, обитый зеленым сукном стол, и ряды полумягких стульев, и висевшие на стенах застекленные, в золоченых рамах портреты ученых своей крупностью и строгими линиями действовали угнетающе, — от этого или от чего другого каждый, кто входил по вызову сюда, невольно робел. Хотя директор института Михаил Ионович, невысокий, с широкими плечами и круглой бритой, на короткой шее головой, никогда не повышал голоса, а если сердился, то начинал покашливать и ерзать в кресле за столом.
Лубенцов вошел в кабинет и поглядел на то место, где, он знал, копной умещался в кресле директор; но там, за притененным столом, стыл голубоватый полумрак. Расставя короткие ноги, Михаил Ионович сидел у маленького столика, на котором в пузатом запотевшем графине стоял лимонад, и, поднося ко рту наполненный до половины стакан, отпивал из него маленькими глотками. Напротив него скромно притулился на стуле сухощавый, с белыми, гладко зачесанными волосами человек; со свету Лубенцов сразу его и не заметил.
Михаил Ионович поставил на столик стакан, повертел в руках глянцевую, с грифом какого-то учреждения бумагу, перечитал ее, ерзнул на стуле и промокнул носовым платком бисерные капельки пота на морщинистом, с желтыми пятнами лбу.
— Черт знает что такое! — проговорил он низким голосом и поглядел на Лубенцова из-под коротких, белесых, контрастных на загорелом лице ресниц. Белыми были у него и вздернутые брови. — Извините, это я не вам, — успокоил он Николая Ивановича и ткнул в бумагу толстым пальцем: — Я вот об этой бумаженции. Да вы садитесь. Вот сюда, — показал директор на глубокое кожаное кресло у канцелярского стола.
Он всем без исключения говорил «вы».
— Пришла бумага из института сельхозакадемии. Просят откомандировать в их распоряжение Важенкова. И он тоже — хорош гусь! Столько у них вложено с Павлом Лукичом в пшеницу трудов, столько вместе хожено-перехожено, столько пережито и плохого и хорошего, и в тот момент, когда подступает главное — либо бабки подбивать, либо сызнова начинать, — в такой вот момент оставить Павла Лукича одного… Не понимаю. Хоть убейте, ничего не понимаю. Курите, — обратился он к Лубенцову, кивнув на раскрытую пачку «Казбека» на столе.
— Спасибо, я только что покурил.
Сотрудники знали привычку Михаила Ионовича предлагать посетителям папиросы. Сам он не курил, но пачка «Казбека» всегда лежала у него на столе.
— Может, вы скажете, в чем тут дело?
Лубенцов со скрытым волнением взглянул на директора: уж не подозревает ли он в этом чьего-нибудь умысла?
Предметом волнений и забот Николая Ивановича были травы. Он видел их, только их, на них сосредоточил свое внимание. Мысли его шли еще дальше — специализировать станцию на травосеянии. Пшеница Аверьянова мало занимала его, он не видел ее в натуре на поле, а сам Павел Лукич высказывался о новом сорте с осторожностью — то ли будет он, то ли нет. Поэтому известие о переходе Важенкова в академию Николай Иванович принял спокойно: захотел уйти — пускай