— Ну, что придумал, молодец? — Баландин, говоривший с Титушком, вдруг положил на колено Харитона свою распалую ладонь. — Советская власть небось обидела? Так, что ли?
В обращении Баландина чувствовалась власть, смягченная иронией, явное, но необидное превосходство, и Харитон, всегда нуждавшийся в сильном начале, с охотой заговорил:
— Из армии меня по кулацкому происхождению выключили, и для меня это переживание, конечно, обидное. Я в армии, товарищ Баландин, исправным был, себя понимать стал, всю свою жизнь в добре увидел. А потом как уволили, и попал я опять в батино хозяйство. А у бати все сочтено по пальцам: пять дойных коров, пять рабочих лошадей, три безотказных батрака, они же и едоки — сын, дочь да племянница. Другой меры у него не было. Отойти от него хотел, да вместо того, дурак, взял оженился и по уши влез в хозяйство. Батя увидел, что я в обороте дел поуворотней его буду, прихварывать зачал. Я и пошел коренником. Однако на все уже глядел батиными глазами, батиных врагов взял на свое сердце, и для каждого забытая злоба нашлась — во как! Хоть и с тем же Яшкой Умновым, помню, под одной дерюжкой спали, а потом так разминулись, что и…
— Как же разминулись-то? — спросил Баландин умолкшего Харитона, который заробел вдруг, но нашелся и ответил шуткой:
— Да говорится еще так: разминулись, как в море корабли. Слышал, посадили его, а и не жалко.
— Напрасно, молодец удалый. Напрасно, потому как председатель ваш Умнов уж чересчур жалостным оказался к своим землякам. В самом, видать, сказалась крестьянская опара. На чем и не сошелся с уполномоченным заготовителем товарищем Мошкиным. Мошкин, конечно, человек крутой, но осуждать его нельзя — не для себя лично, а на пользу государству старается.
— Выходит, ежели заступился за мужика, ступай в тюрьму.
— Да нет, зачем же так сразу. Умнов не за то взят под стражу. Вы, гляжу, ребята хорошие — вам можно и открыть умновскую беду: наган он свой потерял. А за утерю оружия по головке, известно, не гладят. Разберутся. Зря держать не станут. Да и грех его не бог весть как велик. Со всяким может случиться. Про этого молодца знаю, его в те поры дома не было. А ты, — Баландин обратился к Харитону, — а ты мог и слышать что-нибудь из этой печальной истории.
От потемневшей синевы баландинских глаз так и повеяло холодом, в запавших углах рта легло что-то поджидающее, и Харитон сказал безотчетно:
— Я больше все по хозяйству… Мало где бываю. Не мужицкое это все.
— А председателя, говоришь, не жалко?
— А с чего мне жалеть? Титушко вот верно сказал: теперь всяк за себя в ответе. Коль дали оружие, береги пущей глаза. Так и в армии положено. Сам умирай, а оружие не бросай. Яшка, говорить правду, не за свое дело взялся. Чего путного ждать было.
— И много вас таких, суровых, в Устойном?
— Посчитай, все. За вычетом лентяев.
— Спасибо за откровенность. А вон, кажись, и Спиридона везут.
Кучер Баландина свернул с дороги к караулке и, боясь подпускать разгоряченного коня близко к обрыву, остановился поодаль. Спиридон, в разорванной до пупа рубахе и с расцарапанной щекой, навзничь лежал в ногах у кучера. Обсохшие грязью сапоги его болтались наружу.
— Вот извольте видеть, едва загрузил, — сказал кучер Баландину и стал немилосердно трясти Спиридона. Тот проснулся, вылез из короба и, качаясь на полусогнутых ногах, сведенных в коленях, не в силах был поднять тяжелых хмельных век, задирал на лоб всклокоченные рыжие брови. Служил Спирька действительную где-то в Закаспии и во хмелю ломал язык и спотыкался на крыгах привезенных с собой чужеплеменных слов:
— Тыр-ла, дярши, балрчум. Дрм, дрм, — попытался он выговорить и вдруг свихнулся с колен, винтом упал на траву.
— Ты поезжай, — Баландин махнул кучеру. — Мы его тут выходим. Налимонился, сукин сын. В самую, скажи, неподходящую пору. Ведь было говорено. Ну, народ. Чего еще ждешь?
Кучер потоптался возле ходка и не спешил отвязывать от медной обводки шикарные, базарские вожжи, подшитые с исподу малиновым плюшем.
— Это совсем не так вы поступаете, — сказал он Баландину с прежним упрямством — вероятно, говорил невнове. — Хоть что, а не так.
Баландин подошел к ходку с другой стороны и, ступив на подножку, сильно качнул его, будто хотел узнать, хватит ли его на обратную дорогу. Сказал негромко:
— Ты за красного партизана не бойся. Да и попутчики у меня оказались вплоть до Устойного. Ступай, не держи лошадь.
— Попутчики. Ухо это с глазом, — горячим шепотом упорствовал кучер. — Милиционеров эвон как угоили и не посмотрели, что самдруг. В ранешние времена на месте караулки-то черный столб был врыт: езжай да стерегись. А теперь и того хуже.
— Ну ладно, испужал совсем. Ступай, говорю. Вернусь, на заводи съездим. Сетку-то на саке не чинил еще? Вода беспокойная ноне: гляди, рыбы выметнет.
Кучер в сердцах отвязал вожжи, сел и уехал. Баландин проводил взглядом ходок и стал смотреть на спящего Спиридона, который лежал на боку, доверчиво и преданно прижимаясь щекой к твердому суглинку. Подошел Харитон и пнул Спирьку в оголенную поясницу.
— Наелся, колелый. А ведь знал, к какому делу приставлен. Снять бы ремень да ремнем. За дело. Вот так-то само и у нас: где безделица, там и вино.
Они вернулись к завалинке, где сидел Титушко, разувшись, и шевелил на солнце мятыми искривленными пальцами ног. Рядом сушились пропотевшие соломенные стельки, вынутые из его рабочих ботинок с ременными шнурками.
— А не больно же складно выразился о нас кучеришка-то, не в чести наша сермяжина, — Титушко сердито сверкнул оскалом зубов. — Столб, верно, стоял тут — так ведь это когда было. А теперь бог милостив, в ночь, полночь ступай — пальцем никто не тронет. Это я, дубина богова, ввязался в драку, чужое добро загораживал. Мне бы плюнуть да отойти, — Титушко шаркнул голой подошвой по пыли. — Там и нападения-то никакого не было. Сговорилась беднота да и заграбастала ржановский хлеб. Я что знал. Им бы, советчикам, надоумить меня накануне: что так и так, и ты, Титушко, не встревай. Нет, все утайкой. Сядут в Совете, вырешут, вынесут, а общество пучь шары. Когда спеленали меня веревками да повезли, Егор Сиротка до самого города пинал меня в бороду: подвыватель-де ты кулацкий. Нищий с паперти. Разве такое отношение властей указывает попреки нищете.
— А Сиротка, кто он?
— В Совете, — зло отмахнулся Титушко.
— Заглавный куда пошлют, — подсказал Харитон. — Бедулев настоящая фамиль его. Бедулев Егор.
— Слыхал я про такого. Умнов говорил о нем тоже не совсем хорошо.
— Не мудрено. Яков-то ничего мужик: и поговорит, и расскажет, а Егор, тот нет. Все сверху. Батя мой, может, и в зажитке был, а я при чем? Я совсем было отошел от бати, жить наново хотел: пойдем, собрались мы с Дуней, в колхоз. А пришел я, он рта не дал раскрыть: неси в артель хозяйство. А какое у меня хозяйство. Кто его мне дал. Вот, говорю, мое хозяйство — руки. И Яков также: нельзя-де тебе к нам — духом кулацким развал станешь вносить, заразу, значит. А ты, спрашиваю, много в артель-то принес?
— А что за хозяйство у твоего папаши? — Баландин уперся ладонями в колени, прикрыл глаза светлым ресничным навесом и стал выцеливать что-то на реке. Думал. Сучил ногами.
— Хозяйство, товарищ Баландин, сказать строго, и не то чтобы размашистое, но в росте. Сезонные руки брали в наем. Было. А коренное тягло — те же скотники некопытные, сказывал уж: я с сестренкой да племянница, Мария. А теперь все в развале: батя скончался, я в шатунах, Машку вот Титушко свел со двора. В жены взял.
— Сеяли много?
— Надельные десятины да еще арендовали к ним. Теперь машины остались, постройки — все отдам, только бы с земли не уйти. Мы с землей только и способные. Город поглядел — пусть в нем кто другой живет. Всякому свое опять же.
Баландин крыл в прищуре раздумчивую тягость, предчувствуя, что нелегко будет ему разобраться в новых деревенских завязях. Развеивал глубинную тревогу набросным разговором.
— А ты как? — спросил он Титушка.
— Я Харитошку давно знаю, этот и в артели чужое ись не станет.
— Я имею в виду, как сам?
— Благословил господь, товарищ Баландин. Я на монастырском куске взрос. А там святые отцы таких нахлебников учили двум ремеслам — молитве да черной работе. В молитве души своей не стяжал. Коли споемся с женой Марьей, так там и останусь. В Устойном. Только бы распорядителев в артель потолковей, господи прости.
Баландин поерзал ногами по толоке, обратился к Харитону:
— А где и что поделывает ваш красный партизан, кстати, мой однополчанин?
— Их, партизан, двое у нас. Который же?
— Струев. Влас Игнатьевич.
— Зимогор, по-нашему. Умственно живет дядя Влас. Чужого не запашет, и свое плохо не лежит. Кормится возле надела. Три сына с ним. Старший — в отца, тихий — работник. По глазам в армию забракован. А те мальцы, на свиньях мастаки ездить, — Харитон простодушно рассмеялся.