Журналист покраснел — впервые так густо, хотя за время нашего разговора краснел не раз, и что самое странное — о моем отношении к критикам ничего больше знать не пожелал, может быть почувствовав себя задетым (возможно, он тоже подвизался в литературной критике, выступая под псевдонимом), но, может быть, и весьма шокированный таким весьма неприличным выражением, как конский кал. Больше того, он перевел разговор на другую тему, поскольку его взгляды на критику, надо полагать, от моих резко отличались, к тому же ему явно не хотелось со мной вздорить, да и времени оставалось не так много.
Он помянул про научно-техническую революцию и затем спросил, что меня волнует больше всего. После такого вступления мне сразу стало ясно, какого именно ответа он от меня ждет — НТР. НТР, о которой говорят все, под конец, правда, признаваясь, что не знают, что это такое, если не считать одного критика, который уверяет, что знает. Но поскольку перед началом интервью я себе самой твердо обещала, будь что будет, невзирая ни на что, говорить только правду, я ответила, что больше всего меня волнует момент, когда умирает кто-либо из моих героев и когда меня охватывает странное чувство, что вроде бы я могу его спасти и все же — пусть он меня поймет! — все же сделать это не в силах. Он стал меня серьезно уверять, что он это понимает, впервые за время нашего разговора был даже растроган и спросил, что я в таких случаях делаю. И я сказала, что пью водку. Это его явно смутило, и он переспросил, правильно ли он меня понял. И когда я подтвердила, он несмело промолвил — только вы не обижайтесь: не оскорбляет ли в какой-то мере этот факт (он, видимо, избегал называть вещи своими именами) святость творчества. Это очень мило с его стороны, что он употребил именно эти два слова — святость творчества, хотя мне и пришлось его немножко огорчить, ибо «святость творчества» это не оскорбляло, по моим понятиям, ни в коей мере.
Пока я варила кофе, потому что оба мы утомились и организм просто требовал какого-то допинга, молодой журналист пробежал глазами свои заметки в блокноте и остался результатами, видимо, не совсем доволен, так как, попивая кофе, заметил, что в интервью, по его мнению, слишком мало конкретных фактов и вообще деловитости, и что именно в этом, как он полагает — так же, наверно, сочтут и в редакции, — главный недостаток нашей беседы. Я поинтересовалась, что можно сделать в его пользу и в пользу нашего общего детища, интервью то есть. И он просил меня и умолял «не воспарять, а держаться земли». Снисходя к этой его просьбе, я умолчала, что мои замыслы чаще всего рождаются во сне, когда я не чувствую себя запертой в трех измерениях, — умолчала, поскольку это ему, как и редакции, может показаться чистой мистикой или в лучшем случае просто враньем.
Однако вопреки добрым намерениям и моим стараниям его не разочаровать, я (как мне стало ясно только после) все же его надежд не оправдала, не ответив и на два последних вопроса так, как он (и, надо полагать, тем более редакция) от меня ожидал. Когда он, например, спросил, какие интересные встречи были у меня в самое последнее время, я рассказала не о контактах с коллегами из братских республик и только что состоявшейся читательской конференции, а с доверчивым восторгом воскликнула, что не дальше как вчера встретилась с диким кабаном. И между тем как журналист с каждой минутой все больше мрачнел (что я, заливаясь соловьем, заметила с опозданием), я подробно, с воодушевлением излагала, как произошла эта встреча: как мы сошлись, так сказать, лицом к лицу на расстоянии каких-нибудь четырех, от силы пяти метров и остолбенели, глядя друг на друга; что практически — как он может без труда вообразить — все происходило в такой близости, в какой видеть живого кабана на природе мне до сих пор никогда не приходилось, что я не только чувствовала резкую вонь, но даже видела синие огоньки в коричневых блестящих и оттого, казалось, хитрых, глазках, что мы как бы вели войну нервов и сдали нервы, все же у кабана, а не у меня — он крутанул на сто восемьдесят градусов и был таков. До меня донеслось только сопение, гул и треск веток, и в тот момент я в полной мере осознала, что это самая прекрасная встреча в моей жизни, ну если не самая прекрасная, то во всяком случае одна из прекрасных.
И только в этот миг я сделала наконец то, что надлежало сделать гораздо раньше, — я взглянула на журналиста и увидала, как сильно успело омрачиться его чело. Больше того, я поняла, что я скверная эгоистка, ради которой этот молодой энтузиаст зря ехал в такую даль из Риги в Мургале, толкался в поезде и трясся в автобусе, так как имел несчастье вытянуть в редакции жребий: разве из того, что я здесь наговорила, может выйти интервью, да еще в праздничный номер? Ни в жизнь!
Но недаром говорится: горбатого могила исправит. Разве я хоть чему-нибудь на своих ошибках научилась? Нет, не научилась. Разве я старалась что-то исправить? Да, но увы — только в теории. Ведь когда журналист задал свой последний вопрос, то есть что больше всего способствовало моему творчеству, я не догадалась назвать ни хорошие бытовые условия, ни возможность печататься, мало того — я не додумалась даже упомянуть ни одного из тех прекрасных людей, которые меня всегда бескорыстно поддерживали и которым я столь многим обязана, а сказала нечто совсем другое, а именно — собака!
Его лицо на какой-то миг просветлело, так как, очень возможно, и он тоже был любителем собак. И в то же время казалось, что в нем борются две как бы противоположные силы и он не знает, которой из них поддаться и подчиниться. И хотя (как можно было понять) мои слова он расслышал достаточно ясно, он все же переспросил, правильно ли он услыхал и действительно ли я имею в виду собаку, и я подтвердила, что так оно и есть и расслышал он совершенно точно. У него вырвался то ли невольный смешок, то ли покрякиванье. Он шевельнулся, опять подтолкнул пальцем вверх дужку очков и пожелал узнать: каким же образом, интересно, это проявляется и в чем вообще это может проявиться? И я сказала, что ни одно живое существо не принесло такой весомой части своей жизни, если можно так выразиться, на алтарь моего творчества (ему нравился высокий стиль), как пес, что он по своей охоте целыми днями лежал на голом холодном полу под письменным столом у моих ног, охраняя мой труд и мой покой, что я вместе с ним исходила сотни и тысячи километров, придумывая по дороге целые главы романов и даже целые романы, а он не мешал мне ни единым словом, в то же время внимательно и с уважением выслушивая все, что мне вздумается ему сказать. Больше того — когда работалось мне здорово и меня охватывала волшебная раскованность, которую можно назвать (если уж непременно нужен термин) творческой эйфорией, он в любое время дня и ночи готов был разделить со мной радость, и когда от восторга, похожего на хмельной угар, я вполголоса без конца твердила какую-то стихотворную строчку или до одури мурлыкала какой-нибудь простенький мотив, пес никогда не требовал, чтобы я на него дохнула. Мало того. Когда я гуляла по лесу и громко, пела что-нибудь совершенно дурацкое, вроде;
Ах ты, молодец пригожий, и хороший, и речистый,
Белый свет вокруг такой же, и красивый весь, и чистый… —
или же программное, скажем:
Кто пал, тот пал, а мы живем,
И не свернули знамя.
Кто не забыл детей и жен,
Пусть не идет за нами, —
ему ни единого раза не пришло в голову усомниться, так ли я себя веду, как подобает: пес радостно прыгал рядом со мной на поводке, и я всякий раз могла делать что и как мне заблагорассудится, взахлеб, полной грудью вдыхая свободу и в то же время ощущая уверенность, какую дает присутствие другого живого существа, — и очень возможно, что это были счастливейшие минуты моей жизни, ну если не самые счастливые, то одни из самых счастливых…
Так я сказала, и, когда я кончила, у симпатичного деятеля глаза за стеклами очков блестели так медово и маслено, что у меня закралось подозрение, уж не пишет ли он молчком и тишком, втайне от всех, еще кое-что помимо интервью и критики. И глаза его все еще блестели, когда он попросил: нельзя ли и ему взглянуть на эту удивительную собаку. Мой пес вообще-то чужих не любит, однако журналиста не укусил и даже не зарычал, подтверждая, что он человек хороший, хотя и зря угробил день, отнял несколько часов у меня и вдобавок не скрывал, что его надежд я не оправдала. Мы с собакой проводили его на последний автобус, и он уехал.
Интервью, само собой, не появилось ни в праздничном номере газеты, ни в буднем. Не знаю, сумел ли он извлечь для себя из этого события какой-то урок, я же бесспорно приобрела некоторый опыт, то есть пришла к выводу, что журналисты, так же как женщины, всегда стремятся вылепить свою «жертву» по своему образу и подобию и что самое разумное не лишать их хотя бы иллюзий. И видимо, я не ошиблась, потому что последующие мои интервью проходили без сучка без задоринки.