— Сергунька… Полведерка, к Митрофанихе.
— Давай… — От нетерпенья сучит пальцами. — Давай!
Звяк бидоном, шорк в дверь — и нет Сергуньки.
— Свое-то жалко, убей не отдам.
— Учат нас, дураков.
Косы, космы, платки, волосники, полушалки, юбки пузырятся… Рубашки вышитые, красные, сиреневые, в полоску, в искорку, с разводами, а гармонь рвет: ты-на-на, ты-на-на, ты-на-на…
— Аленка, аряряхни!
Аленка — гулящая девка. В другое время ее и в избу бы не пустили, а в прощеное воскресенье — вот она… Красава, румянец через щеку, гладкая — не ущипнешь, коса густая, как лошадиный хвост. Платьице поплиновое оправила, рассыпала каблуки. В пятках ровно пружины, всю ее сподымя бьет, ну — ядро, буярава! Прошла раз и Феклушка, хозяйская дочь: рожа рябая, рот до ушей — теленка проглотнет, уши торчком, спина корытом, шея тоненька, хоть перерви, верблюд — не девка. Прошла раз, да и отстала, куды…
Пойду плясать,
Прикушу я губку,
Комиссарские штаны
Перешью на юбку.
В пару Алене вышел дезертир Афоня Недоёный. Форсисто одернул лопнувший по швам, выменянный на картошку фрак. Из-под фрака — вышитая рубашка, огневой запал. Что есть силы огрел себя по ляжкам, фыркнул, заржал и в пляс.
— Э-э-э-э-э-э, шпарь, Аленка!..
Загудела старая раскольничья изба, застонали матицы… Пол гляди-гляди провалится… Из-под лакировок — дым… Мальчишки в визге, со смеху того гляди пупы развяжутся.
— Гоп, гоп!.. Рвай-давай!..
Афонька зубы лошадиные оскалил, накатило на парня, взыграла окаянна сила, цапнул Аленку за грудь:
— Яблочко, медовой налив!
Глянула девка, ровно варом плеснула:
— Не замай!
А ну, ходи, потолок,
Дрыгай, потолочина,
Коммунисты, не форсите,
Пока не колочены…
— Дуй, Фонька!
— Ух, ух!..
— Распахнись, душа! Пошла, Аленушка!
С улицы по окошку: динь-нь… дзень-нь…
Собаки кинулись.
— Бей, можжи!
— Бабоньки…
Бабы шарахнулись от окошек.
— Девоньки!..
Дзень-нь…
С улицы чья-то черная рука стала выдирать раму.
— Матушка… За нашу добродетель…
— Где топор? Сватушка…
Дверь расхлебянили.
Кому надо, вывалились в сени, на двор. Наскоро похватали чего под руку попало и на улицу.
На завалинок упал на колени Танёк-Пронёк и неверными, вихлявыми ударами крестит колом рамы, рычит:
— Пряники-то съела, а ночевать-то не пришла?.. Празднички, гуляночки?.. Отродье ваше…
— Дно вышибем!
— Бей, сватушка, бей, чтоб не жил!
— Глуши!
Хрясть хлобысть хмысть буц бяк чак хмок.
Пинками Танька-Пронька катили от порядка до самой дороги.
Улицей, как нахлыстанный, бежал Степка Ежик и вопил:
— Гришка… Микишка… Наших бьют!
На крыльцо поповского дома выскочил дежурный красноармеец ванякинского продотряда, послушал крики, пальнул разок из винтовки вверх и, закурив, вернулся в горницу.
— Чего там? — спросил Ванякин с полатей.
— Драка, пьяные…
Продотряд был разбросан по волости. В Хомутове с комиссаром оставалось четыре человека.
Не успел дежурный докурить цигарки, как поповский дом был окружен грозно гудящей толпой.
— Со двора, со двора заходи, чтоб не убежали, — слышались голоса, — огня давайте!
«Восстание, — подумал Ванякин, спрыгивая с полатей, зубы его ляскнули. — Пропали».
За окнами — головы в шапках и без шапок, над головами — колья, вилы, косы, дула охотничьих ружей…
Из распахнутых пастей лился слитный рев!
— Сдавайся!..
— Выходи, кармагалы, на суд-расправу!..
— Попили-поели, пора и бороды утирать… Сдавай оружье! Ванякин выдвинул из-под кровати ящик с бомбами и сказал:
— Ребята, умрем героями…
Из темных окон поповского дома засверкали выстрелы, полетели бомбы. А дверь уже гремела под ударами топоров, и через минуту — сопящие, воющие, — как прорвавшаяся вода, хлынули в дом.
За ноги, за волосы продотрядники были выволочены на улицу и злой казнью расказнены.
Лунная ночь застонала набатом волость понесла, как развожженная лошадь.
К церкви набегал хмельной народ.
Борис Павлович с паперти произносил речь, выговаривая слова громко и четко:
— Комиссарская власть сгнила на корню… По всей нашей великой многострадальной стране комиссарская власть тает как свеча и вот-вот рухнет… От лица славной партии социалистов-революционеров приветствую восставший народ!..
— Ура-а-а-а…
— Долой!
— Никаких ваших партий не надо, хлеба не троньте!
— Будя, наслушались… Партии нужны были при царе, а теперь вся власть должна перейти в крестьянские руки.
— Тише… Просим, просим!
Борис Павлович продолжал:
— …Основной смысл революции — торжество лучшего над худшим, передового над отсталым, торжество созидания над разрушением… Большевики размахивали косой диктатуры слишком широко… Они обкашивали не только сорную траву вокруг кустов малины, но зачастую подсекали и самоё малину… История, вслед за самодержавием, осудила и комиссародержавие… Поток времени отныне и навсегда поглотит всех больших и маленьких деспотов… Наша партия есть единственная верная защитница интересов трудового крестьянства!.. Мы десятками лет боролись с коммунистическими бреднями!.. Мы — за социализм разумный и выгодный для большинства трудового крестьянства и лучших рабочих!.. Выборы в Учредительное собрание доказали, что народ верит нам!.. Граждане и братья, я вас призываю…
Гудел набат, злоба в силу входила.
— Будя языком молоть, надо дело делать, — кричал Афоня Недоёный, размахивая винтовкой. — За мной!
Митинг был сорван, народ хлынул за Афонькой.
На краю села, расположившись в нескольких избах, вторую неделю стоял заготовительный отряд московских рабочих. Изголодавшаяся мастеровщина с охотой бралась за слесарную, жестяную, лудильную и всякую другую работу, а потому, когда захваченный врасплох рабочий отряд сдался и был обезоружен, убивать их не стали, а легонько, для порядку, поколотив, заперли в холодный амбар, куда утром жалостливые бабы понесли им хлеба и молока.
Всю ночь над церковной площадью качались саженные костры: жгли волостную библиотеку и дела совета. Шайками шлялись по селу, вылавливали своих коммунистов и комбедчиков. Степку Ежика поймали на гумнах и убили. Карпуху Хохлёнкова оторвали от жены с постели, вывели во двор и убили. Конного пастуха Сучкова, захлеснув за шею вожжами, макали в прорубь, пока он не испустил дух. Сапожнику Пендяке наколотили на голову железный обруч, у него вывалились глаза. Акимку Собакина нашли в погребе, в капустной кадушке. Дезертир Афоня Недоёный рубил его драгунской шашкой, ровно по грязи прутом шлепал, приговаривая: «Вот вам каклеты, а вот антрекот». Зарыли Акимку в навозную кучу, он раздышался и уполз домой. Прослыша про то, Недоёный явился к нему на квартиру и, сказав: «Ах ты, вонючка», — оттяпал ему голову напрочь. Танёк-Пронёк засел с карабином в бане и отстреливался до утра. Баню подожгли, но в суматохе молодому кузнецу удалось скрыться: спустя неделю он объявился в дремучих урайкинских лесах со своим партизанским отрядом.
Кругом — через леса и степи — по всей крестьянской земле призывно гудел набат, плыли облака багрового дыма: горели деревни, хутора, коммуны, совхозы…
…Хлеб разверстка терпежу нашего нет…
Кругом — через леса и степи — стлался вой разбушевавшейся стихии, деревни взвивались на дыбы, бурно митинговали и выносили приговоры:
…Хлеб придержать разверстка неправильна долой коммунистов!
Из села в село, от дыма к дыму скакали ходоки. Церковные площади ломились от народа. Бородатые ходоки стаскивали шапки, кланялись миру на все четыре стороны:
— Православные…
На корню качались и трещали голоса.
В чистый понедельник в Хомутово нагрянула шайка дезертиров. За матку у них ходил Митька Кольцов. Рваные, одичавшие от постоянной тревоги, — всегда их кто-нибудь ловил, они кого-нибудь ловили, чтобы убить, — с ободранными винтовками за плечами, они цепко сидели на уворованных калмыцких лошаденках и пропащими голосами распевали:
Дезертиром я родился.
Дезертиром и помру…
Расстреляй меня на месте,
А служить я не пойду…
Митька Кольцов яростными речами возмущал народ.
В самый разгар митинга прискакал на взмыленном жеребце белоозерский прасол Фома Двуярусный и стал просить у схода помощи: под Белоозерской восстанцы вторые сутки дрались с карательным отрядом. Фома, страшно выкатывая глаза, крестился на церковь, рвал волосатую грудь и, отирая шапкой мокрое от слез лицо, хрипел:
— Бьют!.. Жгут!.. Дай помощи, православные!.. Не подсобите, и вам завтра то же будет… святая икона… Выручайте, братцы!..