Вбежала соседка, стала рассказывать новости: опять ночью у немцев кто-то все скаты посрезал, баки попробивал, галдят они там, как психи.
Партизан захохотал. Виктор тоже. Только по его смеху мать и догадалась, чьи это дела.
Он, впрочем, всегда у нее был веселый и смелый. Он и ногу-то потерял не где-нибудь — на охоте. Компаньон по дурости влепил заряд в ногу. Пришлось потом отнять. А на характер сына это нисколько не повлияло.
Витя Чаленко, доброволец пятнадцати лет, за бесстрашие свое награжденный орденом Красного Знамени, незаметно подполз к фашистскому пулемету и гранатой уничтожил его вместе с расчетом, но при этом погиб и сам.
Когда его щуплое, детское тельце вынесли из огня, в кармане нашли блокнот. На одной страничке его было круглым, старательным ученическим почерком написано завещание.
Вот его текст:
«Если я погибну в борьбе за рабочее дело, прошу политрука Вершинина и старшего лейтенанта Куницына зайти, если будет возможность, к моей матери, которая проживает в городе Ейске, и рассказать старушке о ее любимом сыне и о том, как он без промедления отдал жизнь за освобождение своей родины от вшивых фрицев.
Прошу мой орден, комсомольский билет, бескозырку и этот блокнот вручить мамаше. Пусть она хранит и вспоминает сына-матроса. Моя бескозырка будет всегда напоминать ей о черноморской славе».
Слава о Вите Чаленко, кубанском мальчике, уже стала славою Черноморского флота, а его завещание… Да будет каждому из нас счастье иметь право оставить такое завещание!
Боец морской пехоты, черноморский моряк, упал на поле атаки тяжело раненным. Осколок мины разворотил ему грудь, и смерть была от него не дальше чем в десяти минутах. Но он все еще пытался встать, и из последних сил ему удалось приподнять туловище и оглядеться. Бой уходил от него. За дальней волной наступающих моряков бежали связисты и саперы. Он не окликнул ни тех, ни других. Но когда заметил кинооператора, позвал его. Тот подбежал, хлопая себя по карманам: искал индивидуальный пакет. Но раненый махнул рукой: не то.
— Сыми меня! — крикнул он. — Умру, так ничего и не выскажу! Сыми!
— Есть снять!
Кинооператор уставил на умирающего свой аппарат. А тот поднял вверх окровавленную, дрожащую от напряжения руку и громким, страшным — точно звал всю свою роту — голосом прокричал в объектив:
— Ребята! Не жалейте себя! Надо же понимать!..
Глаша! Не жалей меня!
Деточки мои, помните…
И только тут понял кинооператор, что моряк хотел не фотографии, а звука. Он хотел быть услышанным. Пусть так и будет, как он хотел. Воля его священна.
1943
Когда мне трудно, когда сомнения в собственных силах до слез волнуют меня, а жизнь требует быстрых и смелых решений и я не могу их принять по слабости воли, — мне вспоминается тогда одна старая история, давным-давно слышанная мною в Баку от человека, бывшего в ссылке лет сорок тому назад.
Она действует на меня так целительно, так возвышает и укрепляет волю мою, что я сделал это крохотное повествование своим талисманом, заговором, той внутренней клятвой, которая есть у каждого. Это мой гимн.
Вот она, эта история, сокращенная до размеров притчи, чтобы ее можно было рассказать любому.
Случилось это в Сибири, лет сорок назад. На межпартийное совещание тайно собрались ссыльные разных партий. Докладчик должен был прибыть из соседнего поселения. Это был молодой революционер с большим, ярким, многообещающим именем. Я не стану называть его.
Его ждали долго. Он не являлся.
Откладывать совещание между тем было нельзя, и люди, принадлежавшие к другой партии, чем докладчик, настаивали, чтобы начать без него, потому что, говорили они, погода все равно не позволит ему прибыть.
Погода была в самом деле ужасна.
Весна в тот год случилась ранняя, снег быстро поддался солнцу и на открытых южных склонах размяк до того, что ехать на собаках нечего было и думать. Лед на реке тоже истончился и посинел, а местами уже и тронулся, так что итти на лыжах было опасно, а передвигаться в лодке вверх по течению еще рановато: льдины могли разбить посудину, да и выгрести против льдин было не под силу даже самому крепкому рыбаку.
Сторонники ожидания тем не менее не сдавались. Они знали того, кто должен прибыть.
— Приедет, — упорствовали они. — Если он сказал: «Буду», — обязательно будет.
— Обстоятельства бывают сильнее нас, — горячились первые.
Затеялся спор. Вдруг за окнами зашумели, заволновались игравшие близ избы ребятишки, залаяли собаки, к реке пробежали взволнованные рыбаки.
Вышли из избы и ссыльные, и удивительная картина предстала их взору.
Вверх по реке против битого льда, медленно, зигзагами, шла лодка. На носу ее стоял худой человек в меховой куртке и меховой ушанке; в зубах его курилась трубочка, он спокойными движениями, неторопливо отпихивал шестом льдины, налезавшие на лодку.
Сначала никто не обратил внимания, каким образом лодка шла против течения без паруса и мотора, но когда народ спустился к реке, все ахнули: лодку тащила упряжка Собак, бегущая берегом.
Этого еще никто в здешних местах не пробовал делать, и рыбаки с удивлением покачали головами.
Старший из них сказал:
— Деды и отцы наши сколько тут жили, а на такое никто не решался.
И когда человек в ушанке вышел на берег, они поклонились ему с подчеркнутым уважением:
— Приезжий человек, а придумал лучше всех нас. Смелый человек!
Приезжий пожал руки ожидавшим и сказал, показывая на лодку и реку:
— Извините, товарищи, за невольное опоздание. Новый для меня способ передвижения, немножко не рассчитал по времени.
Я не знаю, было ли это в действительности так и нет ли вымысла в этой рассказанной мне поэтической новелле, но я хочу, чтобы все это было правдой, потому что нет для меня ничего правдивее и лучше этого рассказа о верности слову и о силе слова.
1. X 1946
Как выехали из Харькова, так больше и не видели солнца. Чем ближе к югу, тем ненастнее и злее становилась погода, точно поезд не приближался к теплым местам, а упорно удалялся от них к северу; тем все безрадостнее становились степи и неприютнее мокрые, нахохлившиеся люди.
Зима сменилась мокрыми ветрами, а у Чонгара разыгрался степной буран, перешедший в горную метель на Чатырдаге и застонавший страшным штормом, от которого пожелтело море у тихой, точно обезлюдевшей Алушты.
Так, оглушенные штормом, забрызганные соленым морским туманом, растерянные, притихшие, прибыли они ночью на открытых грузовиках в деревню, где им отныне надлежало начать новую жизнь.
Уполномоченный райисполкома, накинув на голову мешок, сгорбясь, бегал от дома к дому и хрипло выкрикивал, будто каждый раз находил что-то удивительное:
— Две коморы с кухней, веранда, кладовка — рай для семьи! Кто там у вас, Штепенко?
И председатель колхоза, тоже, как все, растерянный, выкрикивал:
— Костюк!
— Здесь я, Микола Петрович.
— Твой дом, влазь на доброе здравие.
Спотыкаясь, никак не приспособясь к земле, криво уходящей из-под ног и утыканной острыми камнями, Костюк наощупь вошел в дом, неся в руках портрет Сталина и рамку с фотографиями сыновей-фронтовиков.
— В тебе жить, в тебе добро робить, ты — нам, мы — тебе, — тихонько, чтобы не услышала сноха, прошептал он. — Дай бог миру да счастья. Бабы, мойте полы!
Но черна, ветрена, пронзительно свежа ночь, и в доме с выбитыми стеклами нельзя было даже зажечь огня, не видно было, откуда принести воды, так что женщины наотрез отказались возиться с полами и, свалив в одну кучу все добро и притулив к нему сонных ребят, вышли на кривую улочку и долго-долго переговаривались с соседками, вздыхая и бранясь от всей души.
Не спалось и Костюку.
«Вот так Крым, — с тоской думал он, лежа сначала на мешках с добром, рядом с внучатами, а потом тоже выйдя на улицу. — Вот соблазнили, хрен им в пятку! Субтропики, бис их возьми!»
Он стоял, прислонясь к шершавой каменной стене своего нового дома, который, по уверению уполномоченного, был крыт цинковым железом и мог еще простоять добрых тридцать лет без ремонта, и боялся отойти в сторону, чтоб не заблудиться. Он даже не мог себе представить, как выглядит дом и где он собственно находится. Улицы были так узки, что, казалось, — только низенькие каменные заборчики мешают домам сдвинуться вплотную, и дома стояли боком к улицам, а не лицом. И как тут, скажем, дрова подвезти? Непонятно. И совсем уже неясно, как же это по таким горам гонять на пастьбу свиней. Хотел было спросить сноху, да вовремя смолчал. Тут пошло бы! Соблазнил, мол, меня, старый чорт, своим Крымом, а теперь сам не знаешь, что к чему.